Литклуб

Наталья Юлина



ИЗ ПОВЕСТИ «ПУТЕШЕСТВИЕ В КИТАЙ»


ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ДОРОГА


Мне плоть моя шлет много трудных задач,
То смех от нее мне дается, то плач.
( бейт 3595)

        Степь — это самое большое достижение Создателя. Разве сравнится с ней лес? В лесу твое сознание все время обо что-то ушибается, прерывается. То на болото наткнется, то на пень. Или горы. Горы — это постоянная борьба. Жизнь свою держишь сжатыми зубами, отпустил — и нет жизни.
        Зато степь — просто свобода. Раскаленное сухое пространство. Нет ему конца-края. Нет ему ни смерти, ни рожденья. Сама вечность дышит то благоуханием трав, то черным смертельным жаром. Если ты рожден в степи, то, кем бы ты ни был, счастье твое в необъяснимой радости скачки. Лошадь и ты — вы единой энергии трепет. Мощь отцов и нетленная тайна вселенной вас несет над землей. Только так вместе с духом бессмертным Аблая узнаешь ты себя и народ и священную волю светил. Все мужчины и женщины знают про это с рожденья. Отчего же султану Аллах повелел все про это забыть? Чем он хуже других?
        Чем он хуже? Почему ему нельзя так же, как им, скакать, скакать до изнеможения, до засыпания в седле? Вот и скачи себе. Только внутри каравана. Только внутри всех этих условий, условий, условий. Нельзя — странное слово. Почему нельзя? Может быть, это правда — звезды? Звезды ведут судьбу мою. Ее руки связаны, на глазах повязка. Не гляди, куда не надо; не хватай, чего попадя. Бедная, бедная судьба моя. Плачу ли над тобой? Горжусь ли? Все без толку. Ведь ты — это я, а я такой, какой есть. Какой? — Правнук Аблая и обязан доказать, что достоин его. Должен сделать все возможное, чтобы судьба повела меня вверх. Вверх, в гору.
        Идешь. Воздух становится как бы кристаллическим, ни тумана, ни испарений. Легкие, почти бесплотные травы, легкие перья облаков. Легкость преодоления. Ты все туманное, мутное, вонючее превзошел, оставил внизу. Оставил овцам, пастухам, женщинам. Здесь другое. Другая радость, другая печаль. Ты ровно на 4 000 метров приблизился к Богу, Небу, Тенгри. Тенгри не шутит, не зеленеет травой, не смеется над такими как ты, потому что не может тебя как-нибудь воспринять, как ты не можешь увидеть крошечную козявку, проползшую по руке. Тенгри не шутит, и если у тебя мало сил, — ты погиб.
        Есть выход, — можешь спуститься. Но если ты покинул горы, жизнь такая рутинная, бренная, бледная. Все, все бессмысленно, безмысленно; бежит, не двигаясь, густеет, а пустота. Но в этой пустоте, внизу твоя мать, ее добрые пальцы, коснувшиеся лица. Отец, братья. Все, все твои. Ты их. Ты — они. Рассыпанные всадники, летящие в разные стороны, у каждого свой путь, но все пути в твоем. Ты — трава, сухая, выжженная, но в дождь оживающая, пахнущая для тебя, цветущая о тебе. Ты — трава, шелестящая, летящая, бьющая, бьющая, пьющая ночной туман, холод. Исчезающая, выжженная трава.

        Брось, ты такой маленький, и так страшно все вокруг. Китай. Убьют ведь. Сам хотел. Опасность. Неизвестность. Это все для меня. Это написано в моей судьбе. Я знаю, что справлюсь со всем. Я утру нос этим тухлым гасфортам. Обо мне будут знать в Европе. Елена сойдет с ума, когда я уеду в Париж. Папаша ничего не поймет, ему надо быть старшим султаном, Европа ему безразлична. Федор Михайлович обрадуется. Вот кто теплый человек. Может быть, как он задумал, книгу напишу. Настоящую, как у него.
        Так думал Валиханов, принявший для конспирации имя Алимбай, сидя под большим вроде бы дубом, на всю окрестность единственным деревом, пока его люди распрягали лошадей, отгоняли подальше овец, ставили юрты. Сидел он неподвижно, прислонившись спиной к могучему стволу, и его юное лицо выражало скорее беззащитность мечтателя, чем начальственную строгость купца.
        Что мы знаем о нем? Как он прожил свою маленькую, яркую судьбу-звездочку? Может быть, было все не так? Может быть, он совсем другой?
        Только начали распрягать лошадей, готовясь на дневную стоянку, а Алимбай уже ускакал. Еще не успело солнце коснуться раскаленным краем остывающей земли, как он появился. Перед ним сидит девушка, почти ребенок, худой и бледный. Лицо перемазано грязью, халат тоже не отличается чистотой. Первыми увидели всадницу погонщики овец. Они остановились и зацокали языками. Караван-баши Мусабай улыбался. Алимбай ничего не объяснял. Купил ли он девушку, украл ли, или она сама убежала из дома, спутники так и не узнали.
        Девушка прижилась. Отмытая, она оказалась милым существом. Только в широко расставленных глазах иногда светилось какое-то недетское упорство. Пастухи, то ли в шутку, то ли из уважения к Алимбаю, звали ее “апа” — мать.
        А в первую ночь он был счастлив. Они отошли от лагеря и наткнулись на огромное дерево, стоящее перед небольшим холмом. Он говорил девушке забытые, родные слова. Шолпон едва исполнилось тринадцать, но в степи это уже девушка. Девушка с родным запахом, родным голосом.
        Постепенно Шолпон сделалась тенью Алимбая. Она боялась остаться без него даже на минуту.
        Из всего запаса добра в караване для Шолпон подошла только одежда мальчика-погонщика, сына пастуха. Всадница ничем не отличалась от пастушка, кроме головного убора. Как все казахи, родившиеся, кажется, на коне, а к семи годам уже настоящие мастера верховой езды, она держалась в седле так, как будто составляла с лошадью одно целое. Зато горные тропы и изнурительно долгие переходы она переносила тяжело. Хотя ни одной жалобы от нее никто не слышал, лицо ее каменело от напряжения и делалось землистым.
        Чем выше они поднимались, тем больше росло ощущение, что они уходят под землю. Если внизу было нарядно, радостно, свободно, весело, занятно, любопытно, то здесь просто мрачно. Многоцветье сменилось одним серым: от белого до черного. Долина раздвинулась и стала огромной преисподней: гигантские куски черного крошились в серый бесхозный мусор.
        Вода тоже была неприкаянной. Она не знала, куда течь, и перетекала из пустого в порожний. Снег желтоватыми ватными ошметками валялся в узких кулуарах.
        Но стоило остановиться на день в каком-нибудь месте, где ни кусты, ни деревья уже не росли, а разреженный воздух и высота заставляли сердце бешено биться от небольшого даже движения, и Шолпон снова делалась беззаботной девочкой, так, как будто, чем больше были преодоленные трудности, тем больше опьяняла радость от того, что они позади.
        Лиловое небо высоты, недосягаемо прекрасные белые вершины, стоящие вокруг, все было Алимбаем, потому что все было божеством. Это божество любило Шолпон, и она удивлялась этому.
        А для него унылые, однообразные, многочасовые морены, чередование грязного снега и черных сыпучих камней, — все, благодаря присутствию Шолпон, приобретало пятое измерение, измерение счастья.
        Караван-баши решил заняться торговлей. Нужно было продать чугунные тяжелые котлы, портящие спины вьючным животным. Расплачивались киргизы привычными “деньгами”— овцами. В восставшем Кашгаре, по слухам, овцы были в цене.
        Начальники кошей разошлись по разным аулам. Алимбаю досталось кочевье Бурсука. Вот отрывок из его дневника.
        7 августа 1858 г.
        Мы с Шолпон вошли в юрту. Бурсук сидел к нам лицом на почетном месте, под ним стеганый войлок за неимением ковра. Справа от хозяина на телячьей коже сидела его жена. Она благосклонно кивала нам, ничего не говоря, потому что рот ее был набит табаком. Слева от входа в юрту сидели дочери Бурсука. Там же села Шолпон, наряженная по этому поводу женщиной.
        В честь гостей Бурсук приказал зарезать барана. Барашек, хоть и плакал, был зарезан прямо в юрте, освежеван и скоро над очагом закипел котел с мясом.
        Народу набилось много, ведь по обычаю гость обязан положить первый кусок в рот каждого присутствующего. Голодные собаки собрались на том месте, где резали барашка, и с лютым аппетитом обнюхивали пол. Неподвижные до того лица людей оживились, глаза заблестели, киргизский артист заиграл на балалайке и запел “доит, доит”.
        Вечером в нашу юрту набилась молодежь. Парни и девушки затеяли игру. Девушка выбирала парня, и он должен был или исполнить акробатический этюд или спеть песню. Предпочиталось второе. Юноша, как правило, с нескольких попыток взять нужный тон, наконец, исполнял песню, идущую от пяток. Если удачно, получал от девушки сочный поцелуй, в противном случае, тумаки.
        Шолпон плохо понимает по-киргизски. Киргиз-кайсаки, т.е. казахи, и дикокаменные киргизы, т. е. собственно киргизы, говорят на татарском, как у нас принято называть все тюркские наречия, но есть разница в произношении. То же можно сказать о бухарцах, причем как западных, так и восточных, проживающих в Алтышааре, куда мы направляемся. Я несколько раз жил среди дикокаменных киргизов и даже добирался до столицы Западной провинции Китая Кульджи, где много жителей Алтышара, поэтому языковые трудности для меня почти не существуют. Для Шолпон, слышавшей речь только своего аула, уловить смысл тяжело.
        Но она, сидя в сторонке, светилась счастьем, на лице разгорелся румянец, руки она то прижимала ко рту, то ладонями стучала по земле. Я радовался больше за нее, чем сам по себе.

***

        Ну вот, кажется мы оседлали нашу лошадку, скачущую рядом с невысоким всадником. Всадник нас не видит. Мы — привидение. А он, он просто любит собираться с мыслями таким способом. В седле он чувствует себя на коне. Он любит скачку, когда бы и где бы она ни происходила. Это способ жить. Способ собрать себя из мелких эпизодов и незначащих разговоров. Способ выпутаться. Не только из угрожающих обстоятельств, но и из небытия.
        А для нас эта скачка способ впутаться. Способ влететь в чужую жизнь и в ней увязнуть. Втянуться в ее раскачивающееся каждодневное болото. В ее немотивированные тревоги и выросшие, как грибы после дождя, радости.
        Если ты, читатель, призраком наяву проскачешь бок о бок с Султаном хотя бы метров сто, моя цель достигнута. Продолжим смотреть.
        Как-то ночью Алимбай, проснувшись, обнаружил, что в юрте нет Шолпон. Он вышел. Шолпон сидела рядом с юртой, спиной к нему. Голова её запрокинута. Услышав шорох, она вздрогнула и быстро обернулась. Тихо прошептала одно только слово “Тенгри”.
        Алимбай устроился рядом на камне и обнял девушку.
        Звезды там, где их было много, казалось, шептали что-то туманное, а там, где между тяжелыми, кособокими светилами виднелось синее нечеловеческое пространство, и было то место, где жили теперь предки.
        Если не молиться, то трудно долго смотреть на безлунное, звездное небо в горах, тем более трудно говорить. Но Шолпон сказала: “Странные звезды. Я вижу, что они не любят меня.” Алимбай крепче прижал к себе девушку, но она отодвинулась и заплакала. Ему никак не удавалось остановить поток слез и, плачущую, он увел ее в юрту. В эту ночь он чувствовал себя скорее отцом девочки, заблудившейся в бездне неизведанных чувств и мыслей.
        Через три недели путешествие продолжилось. Вот подошел караван к Иссык-Кулю. Разбили лагерь недалеко от воды. Небо чистое, а на том невидимом берегу могучие кучевые облака. Пастухи объяснили, что это не облака, а горы. Белые, белые вершины над облаками так высоко, что если не знаешь, не поймешь, что это горы.
        Совершили намаз. Воцарилась тишина. Вот и стемнело. Вода еле плещется. Костер пахнет совсем не так, как в степи. Вплелись какие-то мелкие травки. Наркотики? Уходить от костра не хочется. Что-то черное, дышащее враждебно, окружает людей. Пробирается между сидящими поближе к огню, слушает речи. Дерево, не дерево чернеет-исчезает туда, в сторону гор. Туда за перевал, в степь. Чокан не хочет в Китай, не хочет в высокие изнурительные горы. Он хочет домой. Хочет скакать на коне. Скакать на коне. Под звездами, под знакомыми созвездиями, все пристальней вглядывающимися в него.
        Он смотрит на Шолпон. Последнее время близость с Шолпон не дает успокоения. Скорее наоборот, чувства обостряются: выходишь из юрты и видишь, что вся природа сделалась живой. Ветки-руки дерева тянутся, тянутся, не к тебе, но сквозь тебя, насквозь, навылет, тебя-то нет, а они есть, они будут, они будут другими, они встанут вместо тебя. Разум в них древесный, могучий, тянущий, тянущий. От увиденного, да, пожалуй, и не увиденного, а происшедшего, он сжимается, раненый своим несовершенством, своею беззащитностью, своим несоответствием травам, листьям, скалам. Своей нелепой отчужденностью от самого себя. Как будто меняется зрение. Он видит другое. Это другое пугает.
        Из архива третьего отделения.
        ...За прошедшую неделю хозяин никаких особых действий не предпринимал. Достаточно активен, хотя часто не вникает в бытовые проблемы экспедиции. Его кош предоставлен самому себе....
        Кош — это часть каравана принадлежавшая купцу Алимбаю. Караван составлялся из нескольких кошей, у каждого был свой хозяин. Над всеми кошами стоял караван-баши Мусабай. Осведомителем был Махмуд — маленький морщинистый уйгур. Он ведал провиантом, в разговоры с Алимбаем не вступал и, вообще, не был на виду. Донесения поступали, пока караван продвигался к китайской границе, после ее пересечения связь прекратилась.
        Когда до китайских пикетов оставалось несколько дней хода, Шолпон исчезла. Как и в какой момент это произошло, никто не мог сказать Алимбаю.
        Две недели караван не уходил из становища дикокаменных киргизов. За это время он пережил, кажется, больше, чем за всю предыдущую жизнь. С большим трудом он узнал, что девушку выкрали по приказанию бека, кокандского чиновника, приехавшего в кочевье для сбора налога. Когда Алимбай пытался объясниться с беком и даже соблазнить большим подарком, тот сделал вид, что не понимает, о чем идет речь. Он натолкнулся на стену. Последние пять дней он почти не выходил из юрты.
        Из докладной записки Махмуда:
        ...воля его парализована. В некоторые моменты он не понимает обращенных к нему слов. Однажды, когда хозяин вышел на охоту, пастухи, оказавшиеся недалеко, услышали жуткий, звериный крик. Подбежав, они увидели хозяина неподвижно сидевшего на камне. Рядом никого не было....
        Две недели прошли, и караван снова пустился в путь.
        Рано утром, когда сумерки в юрте мало отличались от ночной темноты, Чокан вышел наружу. Сделав несколько шагов, он остановился. Камни и глинистые наносы, — все было холодного синего цвета. Он взглянул вверх. Прозрачное небо с двумя неподвижными лучистыми звездами. Восток чернел огромными горами. На границе с лимонно-желтым небом они светились лиловым. Вся долина, вся земля вокруг вместе с восемью маленькими юртами, казалось, находилась в большой синей яме.
        Постепенно глина вслед за небом стала лиловой, потом темно-кирпичной. Он вроде бы перестал видеть и ощущать, превратившись в кусок глины, такой же, как кругом. Вышел из этого состояния легко, с чувством собственной бесконечности, но дрожа от холода. Вернулся к себе в юрту.
Hosted by uCoz