Литклуб

Ольга Постникова      


ТАЙНЫЙ ГОСТЬ ПРОВИНЦИАЛКИ


        Когда Марина пришла домой после практикума по неорганике, было уже темновато, а в комнате ее, окном выходящей в глухую кирпичную стену, совсем черно. Она включила свет, но лампочка была маломощная, так что ощущение несветлоты осталось.
        Она сняла резиновые сапожки, повесила плащ на спинку кровати. Он промок насквозь, хотя и был сшит из особой ткани. Вдруг странное шелестение и звук как бы внезапно захлопнутой книги послышался ей.
        – Кто здесь? – спросила она тревожно, уверенная, что никого здесь быть не может, ведь минуту назад квартира была заперта, а хозяйка, она знала, в церкви.
        – Простите... – послышалось вдруг рядом, и от ужаса у нее каждая волосинка на теле встала дыбом, электризуясь и кисля воздух возле кожи. Она схватила со стола хозяйскую тяжелую пепельницу и, угрожающе качая ее на руке, выхрипнула:
        – Выходите!
        – Не волнуйтесь! Я не хотел напугать вас, – сказал тихий, чуть вибрирующий голос, и она стремительно оглянулась, так как он звучал у нее за спиной. Втянув голову в плечи, она попятилась к двери, по-прежнему никого не видя, но по слабому колыханию воздуха чувствуя, что в комнате кто-то есть.
        – Что вам нужно? Я сейчас милицию позову! – сказала она возмущенно, скороговоркой.
        – Не бойтесь, ради Бога, извините меня, я сейчас уйду, – откликнулся некто, и Марина увидела, что книга, которую она, вероятно, случайно смахнула со стола, движется по гладкой половице, странно покачиваясь, словно кто-то старается приподнять снизу угол тяжелого тома.
        – Я не вор, не злоумышленник, – услышала она снова, хотя по-прежнему никого не видела в комнате, и затряслась мелкой стыдной дрожью, так что зубы заклацали.
        – Где вы прячетесь? Вылезайте сейчас же, берите, что хотите и уходите! – заверещала она, чувствуя, что сходит с ума от напряжения и страха.
        Однако робость чужого голоса и миролюбивый тон как-то начали успокаивать ее. Она подняла с полу том Хемингуэя и положила на стол.
        – Простите, я никогда не посмел бы вам помешать, но эта книга... Я не мог оторваться и не заметил, что вы пришли. Обычно я слышу ваши шаги еще на улице.
        – Так что, вы каждый день ко мне в комнату заходите? У вас, что, ключи есть? Вам не стыдно? – она осеклась, подумав, что этот человек ведь может подглядывать за ней, когда она одна.
        – Нет, – отзываясь на ее мысли, сказал незнакомец, то есть голос. – Я никогда не был нескромен, я не слежу за вами. Но этот писатель переменил мои представления о нынешнем мире. Куприн, Андреев, Д'Аннунцио, наконец, писали гораздо смелее, физиологичнее. Но тут такая откровенность и вместе с тем чистота... Эти рассказы как телеграммы души...

        Марина жила в Москве уже несколько месяцев. Приехав в столицу в конце июня поступать в театральное училище, уверенная, что покорит этот город, она поллета металась между Щукинским и Студией МХАТа. Выстаивала длинные очереди, чтобы попасть на прослушивание, но даже на второй тур нигде не прошла, несмотря на статность и чудную русую косу до пояса. Возвратиться домой в Моршанск она не могла: от стыда, что оказалась бесталанной. Поэтому наобум сдала документы в первый попавшийся институт, поселилась в общежитии для абитуриентов, сконцентрировалась и очень прилично сдала экзамены.
        Увидев свою фамилию в небольшом отдельном списке, прикнопленном на доске в институтском вестибюле, где томились изможденные экзаменами претенденты, она сначала обрадовалась, но потом прочла заглавие списка: “Иногородние, без предоставления общежития...” Хотя ее и зачислили на факультет технологии резины, права на государственную койку она не имела.
        С трудом, через третье-четвертое лицо, удалось ей снять комнату у семидесятилетней старухи Анны Ивановны. Добрая и очень набожная женщина съедала в день одну булку за семь копеек и пакет молока за шестнадцать. Пенсия у нее была тридцать рублей, а плата за квартиру из-за излишков площади составляла одиннадцать. Поэтому она сдала одну комнату студентке за десятку в месяц. В жизнь квартирантки хозяйка не вмешивалась, о себе говорила мало, вспоминала только, что раньше дом этот был выше: когда дети на окнах сидели, то ноги на улицу свешивались. А теперь дом так врос в землю, что наружный подоконник погрузился в мусорную ряску двора.
        – Я думал, прогресс ведет к развращению, я видел, что декаданс – наиболее верное отражение человеческой души в ее обреченности, но я вижу здесь другую обреченность, обреченность мужественных людей...
        – Как вы сюда попали?
        – Я объясню, только не бойтесь. Жил один человек в этом доме, работал на телеграфе на Пречистенке. Была война, он заболел и умер здесь, в этой комнате, но не пугайтесь, это было давно. Просто его долго не хоронили, никому не было дела, жив ли он, не догадывались, что он высох совсем от голода и лежит тут один. Потому душа его, которая должна отлететь и расстаться с телом, задержалась в доме, не сумев, должно быть, рассчитать сорока дней. Поэтому я и возвращаюсь сюда, вхожу свободно, ведь в принципе, мне не надо ключей...
        – Я не верю в привидения.
        – Но в душу-то вы верите?.. Позвольте мне дочитать эту книгу.
        – Вы где читаете?
        – Там, где он солгал, что любит.
        – А! – они читали почти параллельно. – Как вас зовут?
        – Станислав, – ответил голос, странно делая ударение на втором слоге. – Я приду так, чтобы вам не мешать.
        – Нет, уж лучше мы договоримся, когда вы придете. Почитаете при мне. Я могу вам эту книгу дать с собой, только верните.
        – Я не могу ее взять, ибо только в этой комнате, где прошло мое детство, где сам воздух сохранил флюиды моей жизни, я могу частью восстановить свои ощущения. Там, где обычно пребывает душа моя, так холодно, что невозможно пошевелиться, и эфир этот не вынесет книги такой страсти и уничтожит ее...
        Анна Ивановна целый день неслышно хлопотала ради поддержания чистоты и благопристойности своего жилища, но это плохо помогало. В доме, с тридцатого года назначенном на слом и уже не ремонтируемом, пахло паутиной, гнилыми полами и вареным мылом от бесконечных старухиных стирок.
        У Анны Ивановны была одна радость – скопить денег и отнести в церковь Ильи Обыденного. Она там пела в хоре. И дома иногда начинала воодушевленно распевать псалмы, что очень раздражало Марину и мешало заниматься.
        В кухне над плитой и в каждой комнате было по иконе. Большая доска с печальной Богородицей и маленьким серьезным ребенком стояла на комоде между букетами крашеного бессмертника. У младенца, которого мать держала на левой руке, был такой сосредоточенный взгляд, что Марина невольно робела, когда входила к хозяйке спросить о чем-нибудь, и теряла голос, так что глуховатая старушка по нескольку раз ее переспрашивала.
        В комнате, где жила Марина, стояли хозяйские деревянные сундуки с килограммовыми висячими замками, большой старый стол и никелированная кровать с панцирной сеткой, которою старуха очень гордилась. В огромном буфете с резными дверцами и зеркальными стеклами лежало хозяйкино барахло. Свою одежду девушка вешала на гвоздь возле двери или раскладывала по стульям.
        Стол был застлан красивой клеенкой, которую Анне Ивановне подарила племянница. На ней лежали Маринины учебники, и стояла чугунная пепельница, оставшаяся от прежнего квартиранта. Черное литье изображало улыбающееся лицо Мефистофеля, и хозяйка сетовала сама на себя, мол, нельзя держать черта в доме, но юная постоялица курила, и пепельница была необходима. А старуха терпела этот ее порок, хоть и вздыхала порой кротко: “Ох, нехорошо!” Но когда прибирала в комнате и выбрасывала окурки, посмеивалась, что дьяволу опять нажгли поганую рожу.
        У Анны Ивановны не было врагов, но была очень критически настроенная по отношению к ней соседка Маруся, которая негодовала до крика, что Иванна так мало берет со студентки за жилье. Укоризны ее Марина слушала сквозь стенку не раз и не два, но обычно через день-другой после громогласных обличений тетя Маруся стучалась в Маринину дверь и, словно пытаясь загладить свою вину перед девчонкой, канючила: “Прости, деушка!” Это происходило, как вскоре поняла жилица, когда соседка собиралась на исповедь.

        Теперь Марина не задерживалась в институте, не ходила с компанией в кино или после стипендии в кафе “Хрустальное”. Она ехала к себе и ждала. Станислав приходил нечасто, не каждый день. Ему, наверное, трудно было преодолевать пространство, отделявшее тот мрак, в котором он обретался, от теплого родного жилища, где Маринино дыхание и пар от вечно кипятящегося белья, конденсируясь, давали слабую росу на оконных стеклах.
        Вдруг она чувствовала, как будто благоуханный ветер трогал концы прядей, и волосы ложились локонами. И вкрадчивый румянец грел скулы.
        – Здравствуйте! – слышала она, и начиналась беседа.
        – Отчего вы сразу не прочтете все до конца? – ворчала она сначала, насупившись.
        – Я не могу, у меня не хватает сил.
        Через полчаса шелестения страниц, когда она сама пыталась учить физику, Марина не выдерживала: – А что раньше было в этом доме?
        – Когда-то, – внятно рассказывал Станислав, – здесь жила большая семья. Дедушка Заломин владел магазином на углу Всеволожского переулка и Пречистенки. Мы с матерью занимали две нижние комнаты. Матушка, как я сейчас понимаю, была здесь, что называется, бедной родственницей, но по доброте дедушки мы не думали о своей бедности. Тогда на потолках здесь была лепнина, паркет вощили, а на том месте, где сейчас стоит черный сундук, была кафельная печка. Топили ее с кухни, и у нас обычно было тепло.
        Потом магазин отняли. Отняли и дом. Дедушка умер, а дети его были высланы. Чужие люди населили дом, но кое-кто из дальних родственников Заломиных, имевшие другие фамилии, задержались, заняв подвальные комнаты. Я тоже остался, ведь я не был прямым потомком дедушки Заломина. Анна Ивановна – свояченица моего отца, Маруся тоже мне родня, но им я не хотел бы объявляться. Бедные старухи и так запуганы.
        – А какой вы? Если есть связь между внешностью человека и его голосом, у вас черные глаза и узкий нос...
        – Да, когда мы ездили к тетке в Полтавскую губернию, сестры матери обо мне говорили: “Очи як чорнобривцы”.
        – Вы ведь сейчас просто стоите у стола, не летаете же вы? Вот я провожу рукою по воздуху, вам не больно? Я вас не задеваю ладонью?
        – О, нет, когда вы рядом, теплота, исходящая от вас, придает мне такую силу... Я вспоминаю себя телеграфистом у бешено спешащего аппарата, но чаще – мальчиком в башлыке и низких сапожках...
        В магазине, в зале наверху, было окошко, задернутое занавеской. Если людей собиралось много, дедушка видел это сверху и высылал помощника, а иногда выходил к прилавку сам... Этот буфет я помню. Его купили в пассаже у Мюра и Мерелиза (мама говорила: “у Мюрмерлиза”). Раньше в этой комнате днем бывало солнце, и на краях стекол буфета в три часа появлялись радуги. Помню, я все ждал их, лежа вон там в углу на оттоманке, когда был ребенком и меня заставляли спать после обеда. Часы били – и они появлялись... А остальная мебель не наша и иконы не наши.
        Марина верила и не верила.
        – Вот как быть неотпетым и непомянутым! Дьявол охотится за мной. Даже здесь! Вот лицо его осклабилось в предвкушении!.. Но при всей немощи души, измученной еще досмертной жизнью, у меня достает сил вспоминать молитву и отрекаться от сатанинских предложений.
        – Какие глупости! – говорила Марина, раздавливая в пепельнице чинарик.
        Подруги не узнавали Марину, так она похорошела.
        Станислав сказал однажды: – В вашем присутствии я на несколько минут как бы возвращаюсь из бесплотности.
        – Это молекулы воздуха колеблются интенсивнее, когда нагреваются от человеческого тела. Вы чувствуете эти доли градуса, – произнесла она на это, не давая сбить себя с материалистической платформы.
        – Как тепло здесь после мразного чистилища! Ах да, вы ведь не верите в чистилище, вы православная, а я поляк, и наша вера вводит в строгую систему, где точный подсчет грехов после смерти и никакого произвола в помиловании.
        – А что, разве бог есть? – спросила Марина.
        Станислав приходил теперь почти каждый день. Марина читала Хемингуэя вслух. Недоумевающей старухе она объясняла:
        – Зубрю, сессия на носу.
        Она читала, а гость держал ее за руку у запястья – как будто браслет из травинок надевался, и, когда голос ее усиливался, он прижимал вену в том месте, где обычно считают пульс, и тогда она ощущала слабый отклик чужого сердца.
        У старухи не было ванной. Приходилось греть воду на плите, ставить таз и мыться “по частям”. Иногда Марина смущалась перед этой процедурой. – Ты здесь? – спрашивала она и, не услышав ответа, раздевалась и поливала себя из кружки, низко наклоняясь над тазом.
        – Я с ума схожу от вашей прически, – сказал Станислав как-то. У Марины был заурядный “хвост”, потому что на парикмахерскую не хватало денег, и жаль было времени сидеть в очередях.
        – Эта золотая гладкость впереди с такими трогательными завитками над ушами... А когда я вижу эту лавину на спине, я весь трепещу от восхищения. Вобрав днем солнечный свет, они здесь освещают вас, источая сияние. И я думаю, какое упоение, когда вы отстегиваете заколку и отпускаете их на свободу, можно в них спрятаться.
        – Наука показала, – отвечала Марина, снижая романтический настрой, – что успех женщин с длинными волосами – из-за ассоциаций двадцатого порядка, может быть, из первобытного общества. Мужчина ценил такую жену, которая могла закутаться в собственные волосы, да еще и ребенка согреть.
        Теперь она летела домой, гадая, придет Станислав или не придет. Шептала “Милый!”, только еще входя в дверь дома и оскальзываясь на мокрых каменных ступенях, ведущих в подвал.
        – Рина! – звучал его голос так тихо, что можно было принять этот зов за привычное скрипение старых плах пола. А речь его она иногда не понимала, много там было незнакомых польских слов, и от одних суффиксов кружилась голова, так они были ласковы...
        – Кохана! – бредил Станислав, и она, сама себя крепко обхватывая руками, чтобы сдержать озноб, отвечала: – Люблю, люблю!
        Как-то он встал на колени и поцеловал подол ее платья, а руку не целовал никогда. Она спросила, почему, и он ответил: – А потому что девица!
        Когда однажды она принесла цветы – белые, пахнущие водой, – он чуть слышно заплакал:
        – Там нет ничего, там запрещена красота!
        – Как тебя спасти? – спрашивала Марина.
        – Кто-то истинно верующий должен помолиться об упокоении. Дьявол мучает меня. Благодарение Анне Ивановне, она молится в соседней комнате.
        – Люблю, люблю, – повторяла девушка, плача.
        – Это невозможно, но твой жар поддерживает меня. И неверующий человек в любви достигает животворной мощи. Я чувствую, что рядом с тобой становлюсь все сильнее. Я уже держу книгу на весу. Я оживаю от этой книги, от твоего голоса.
        Она вдруг почувствовала, как он сильно вдвинул свои пальцы между пальцами ее руки, так что они сладостно соприкасались боковыми своими поверхностями, где самая нежная тонкая кожа.
        – Что с нами будет? – тревожно вопрошала Марина, которая уже знала, что ей не нужно ни мужа, ни нормального дома, а только этот шепот и разговор в темноте, и щекочущее легкое прикосновение к щеке, вызывающее слезы.
        – С нами не будет ничего, – отвечал Станислав, – я уйду, как только дочитаем. Так я задумал. Я не погубитель тебе.
        – Нет, – твердила она, – я куплю молока и согрею его, вскипячу. Буду тебя поить, тебе не надо и чашку держать, только пей по глоточку. Я купила красивую чашку – легкую, фарфоровую – в комиссионном на Арбате, может быть, это даже твоя чашка, из твоего дома. У меня такое легкое теплое одеяло, я тебя укутаю и зажгу свечи, чтобы вспомнилось то твое счастье, и душа осталась со мной.
Старухины часы взбесились и били бессчетно.
        – Я приду на Пасху.

        Весна вызвала в Марине на фоне жестокого авитаминоза предчувствие чего-то тревожно-неотвратимого. Все дымы большого города поглотила небесная синева. Как писали в учебнике и как сама Марина отвечала на коллоквиуме, цвет неба подтверждал молекулярное строение воздуха, но почему он это подтверждал, не шло в ум, просто рисовалось в воображении месиво голубых веселых амеб.
        – Анна Ивановна, – попросила студентка, – будете в церкви, поставьте свечку.
        – За кого это? О здравии или за упокой?
        – За моего знакомого, – сказала квартирантка да тут же и передумала. – Нет, не надо. А когда Пасха?
        После субботних лабораторных занятий по органическому синтезу Марина прибежала из института и, сорвав с себя пропахшую пиридином одежду, стояла почти нагишом посередине комнаты.
        – Завтра! – подумала она. – Скорей бы завтра!
        Она слышала, как хозяйка ходит по комнатам, нарочито шаркая истертыми заплатанными валенками. “Исцели мя, Боже, исцели, Владыко, исцели, Святый...” – разобрала Марина.
        Окна были раскрыты настежь, и в них рвался голубой, как раствор сульфата меди, воздух.
        Анна Ивановна, плавно раскачиваясь, полоскала в корыте ветхие занавески, напевая вполголоса и чему-то улыбаясь беззубым ртом. На крашеном полу виднелись плески воды.
        И впервые за долгие месяцы житья у старухи Марина увидела вдруг, как в желтоватых прозрачных стеклах старого буфета преломился неожиданный здесь солнечный луч, раскрасив в ярко-малиновый и зеленый цвета отдельные грани хрустальных вставок в резных потемневших створках.
        И тут, в самый разгар старухиной уборки, странная стерильность пространства вдруг поразила Марину. А хозяйка громко рассказывала, из подвала докрикиваясь до соседки, которая тоже мыла свое окно, стоя на подоконнике бельэтажа: – Взяла я святой воды и окропила все углы от нечистой силы.
Hosted by uCoz