Литклуб

Елена Гордеева


Одна пуля и семь осколков


Это история о трёх ранениях моего отца. Точнее, так. О двух первых – короткие сообщения, о третьем – подробное повествование, записанное по его рассказам лет де-сять назад и тогда же превращённое в третью главу романа, до сих пор не дописанного – по очень уважительным причинам. В романной главе у героя нет фамилии, а здесь есть – придуманная мною для собственного удобства.

      Мой отец приехал в СССР в девятилетнем возрасте вместе с родителями и старшей сестрой. До этого семья жила в Венгрии. Мой дед, солдат первой мировой войны, попал в австро-венгерский плен и несколько лет работал в городе Дебрецене сапожником. Такова была его довоенная профессия. По окончании войны русский сапожник женился на венгерской девушке, преодолев упорное сопротивление её отца, моего прадеда. Семья прожила ещё лет двенадцать в родном городе бабушки, а потом переехала в Москву. Отец не мог учиться со сверстниками, потому что почти не говорил и совсем не мог писать по-русски. Он отстал на два класса, и окончил школу в июне 1941 года в восемнадцатилетнем возрасте.

      В октябре, когда его призвали и отправили воевать, моему будущему батюшке было уже девятнадцать с небольшим. В феврале 1942 на Волховском фронте его ранило в первый раз. Полевой хирург извлёк три осколка: один из левой стопы, два из левого бока. Наркоз был местный, врач не очень трезвый и сильно усталый. Должно быть, усталость моего отца была ещё сильнее. Покуда шла операция, он то и дело засыпал и просыпался не от боли – вздрагивал и открывал глаза всякий раз, как доктор бросал в ведро осколки. Они гулко звякали, и раненый боец запомнил три звяка.

      В госпитале, в городе Рыбинске, его не слишком глубокие раны стали быстро заживать, и чуть больше, чем через месяц мой отец сделал первые четыре шага без костылей. Ещё через месяц выяснилось, что он здорово хромает, хотя нога при этом не болит. Видя, как выздоравливающий Мареев ковыляет, медики говорили: «Молодой человек, можете не стараться, мы всё равно отправим вас на фронт». А Мареев-то как раз очень старался не хромать! Почему ни он сам, ни работники госпиталя не подумали о рентгене?

      Из Рыбинска его отправили на курсы средних командиров. И там мой батюшка тоже хромал: и когда нужно было ходить, и когда бегать. Да не с пустыми руками ходить и бегать, а с миномётом, по 4–5 километров. Четвёртый осколок, самый большой, но не обнаруженный коротким зондом полевого хирурга, врачи увидели в спине моего отца через полтора года, когда после третьего ранения он заболел нефритом.

      В декабре 1942 года младший лейтенант Мареев в одном из сталинградских боёв получил сквозное пулевое ранение обеих ног, выше коленей. Пуля осталась в ватных штанах, и раненый почувствовал, что она горячая. Он пополз к своим и встретил санитара. Тот посадил моего отца себе на спину и понёс. Младшему лейтенанту казалось, что он слышит, как кровь течёт в сапоги и булькает там. В палатке, где оказывали первую помощь, кто-то громко ругал санитара за то, что он подобрал раненого не из своей части. Ноги моему батюшке, хоть он и был не из того подразделения, перевязали и в госпиталь отправили. Через две недели его наградили медалью «За оборону Ста-линграда».

      Выписавшись из госпиталя, он получил звание лейтенанта и стал командиром миномётного взвода. Наверное, я неправильно озаглавила своё повествование. Осколков было не семь, больше. Но по порядку. В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое августа 1943 года на Украине, в районе Полтавы, мой отец, находясь в окопе и вооружив глаза полевым биноклем, наблюдал частичное затмение Луны. На рассвете шестнадцатого миномётный взвод лейтенанта Мареева вместе с пехотой пошёл в атаку. Бой был спланирован крайне безграмотно, говорил он. Я верю. Солдаты и офицеры бежали вперёд под кинжальным пулемётным огнём, и многим удалось-таки добежать до пер-вой линии вражеских окопов. В них обнаружилось трое немцев, и двоих – сопротивлявшихся – они убили, а третьего, жутко толстого, взяли в плен. Когда толстяка выводили из окопа, он нёс под мышкой кирпич белого хлеба, и советские бойцы дивились тому, сколь жирен пленённый ими враг и сколь бел его хлеб.

      После взятия первой высоты им предстояло дойти до вершины холма – метров двадцать, практически безопасных, затем спуститься в широкую балку, из неё – в за-росший кустами овраг, а из оврага – лезть вверх по склону следующего холма. Как только они начали спускаться, фашисты открыли густой миномётный огонь, и сначала мины перелетали со свистом; отец показывал, как они свистели, как взрывались и как осколки расчерчивали дёрн во все стороны. Покуда немцы корректировали свою стрельбу, русским можно было бежать и надеяться, что добегут до оврага, по которому стрелять из минометов было уже невозможно – слишком близко. Но не добежали. Мины перестали свистеть и бухаться позади атакующих; теперь они летели с другим звуком – ритмичным шуршанием, а взрывались с громким сухим треском и с выплеском противной химической вони. Пришлось лечь на землю и начать окапываться. Когда над лейтенантом Мареевым зашуршала «его» мина, он ткнулся лицом в вырытую ямку и закрыл руками голову. Мина взорвалась на левом плече моего отца, так ему показалось. На некоторое время он «потерял себя», и это было первым пробелом того пунктира, в который месяца на полтора превратилось сознание раненого.

      Придя в себя, он обнаружил, что из плеча льётся кровь, и не заметил, что осколки попали и в голову. Правой рукой Мареев снял портупею и сделал из её ремней перевязь для левой руки. Сапёрную лопатку, оружие, бинокль, полевую сумку с письмами моей бабушки и с разными необходимыми вещами, он, конечно, оставил там, в обстреливаемой балке, сам же пошёл к своим. Он вполне мог заблудиться, поскольку был контужен и соображал с огромным трудом. Надо идти туда, куда летят мины. Для начала это служило верным ориентиром. Кости в развороченном плече тёрлись друг о друга. Чтобы уменьшить противное трение, приходилось держать левую руку правой. Раненый видел, как впереди и с боков от него разлетаются на куски металлические цилиндры, наполненные вонючей мерзостью, ощущал запах от этих взрывов и горько-солёный вкус во рту, осязал, как течёт кровь, внимал шестому чувству и абсолютно ничего не слышал. Из ощущений была ещё боль, но она не казалась очень уж важным обстоятельством. Шестое чувство говорило: ты не умрёшь, ты не умрёшь, ты не умрёшь... Точнее было бы: ты выживешь, ты выживешь, ты выживешь. Но раненый брёл под ритмичный напев «не умрёшь», так он тогда понял.

      Он шёл. И увидел, что навстречу всё ещё в полном беззвучии движутся три своих танка. Ему захотелось сообщить танкистам (которые и так это знали), что немцы стреляют в их сторону чугунными болванками, способными пробить броню и вывести экипаж и сам танк из строя без взрыва и огня...

      Он шёл. И добрался до окопа, в котором мог бы отдохнуть. Но, сойдя в окоп, наступил на нечто муторно мягкое, и тут же поднялось жуткое количество мух и волна тяжёлой вони. Он потерял себя... Очнулся, понял, что стоит в незасыпанной могиле на разлагающемся трупе. Он упирался лбом в край окопа, всё ещё не зная, что чуть выше лба в черепе у него кровоточат две маленькие дырочки от осколков, и старался не вды-хать глубоко. Когда собрался с силами – вышел из ямы тем же путём, каким в неё во-шёл; скорее всего, могила находилась в тупиковом ответвлении окопа; и по этому око-пу мой отец дошёл до живых и сказал одному: «Забинтуй!» Тот начал бинтовать голову. Нет, нет, надо – руку, плечо! Забинтовать плечо не удалось.

      И он пошёл по склону вниз, и навстречу ему попались два бойца с котелками. Они несли мутную воду из родника, который до начала боя был чистым. Бойцы дали раненому попить прямо из котелка, и, пока Мареев пил, с его головы упали в воду кап-ли крови, смешанной с потом и грязью. Бойцы переглянулись и ничего не сказали. Потом он долго шёл к лесочку, время от времени отключаясь, но не падая. Возможно, об-мороки были такие коротенькие, что он не успевал упасть.

      Раненый шёл к лесу. Вернулся слух, и стало казаться, что в паузах между взрывами он слышит, как со скрипом трутся кости в раздробленном плече. На опушке леса незнакомый Марееву лейтенант в аккуратнейшей амуниции, гладковыбритый, сидел на траве перед расстеленной белоснежной салфеткой. На салфетке лежали бутерброды, а лейтенант отвинчивал крышку термоса. Отец дошёл до этой неожиданной картинки и остановился. Перевязь у него разболталась, левый глаз был полностью залеплен кровью и грязью, ноги не выпрямлялись, он стоял на полусогнутых, подобно орангутангу, и ждал. Помощи? Слов поддержки? Непонятно чего. Может, просто – когда пройдёт удивление... Лейтенант был парадоксален. Родник после начала боя помутнел, и это понятно. А здесь, у странного существа на краю леса – чуть ли не лоснящиеся щёки и подбородок, сверкающие пуговицы и знаки отличия, сияющая свежая салфетка и аппетитные бутерброды. В довершение из термоса запахло крепким кофе. Аккуратный не раненый лейтенант посмотрел на грязного окровавленного лейтенанта и воскликнул с шутливой досадой:

      – Что за люди! Позавтракать спокойно не дадут!

      И Мареев стал огибать лесок. А немецкие самолёты прилетели бомбить обоз с боеприпасами, выбравшийся из лесу раньше, чем следовало. Бомбёжка шла своим чередом, мой отец – своим: терял себя, падал, лежал, вставал, тащился по краю лесочка и набрёл на мелкий окопчик и медсестру из соседнего подразделения Раю Камынкину. Она делала этот окопчик для себя и только-то успела, что снять дёрн. И как раз один из самолётов прилетел бомбить этот участок. Рая быстро уложила раненого в углубленьице и ещё закрыла его собой. А бомба в это время уже летела с обычным мерзким свистом. Воздушная волна, как пушинку, сбросила Раю и выковырнула Мареева, у которого, когда он поднялся, не оказалось сил, чтобы приблизиться к откатившейся в сторону медсестре и хотя бы кивнуть ей в знак благодарности. К тому же он перестал видеть. Но не перестал брести по огибающей лес дороге, только выставил вперёд правую руку. Через некоторое время он услышал где-то вдалеке:

      – Эй!.. Солдат! Под лошадь попадёшь!

      Раненый решил, что, раз кричат так далеко, то это, конечно, не ему, однако через две-три секунды ткнулся вытянутой рукой во влажный тёплый бок лошади. Зрение вернулось, и он увидел эту лошадь. Кричали не вдалеке и не неизвестно кому, а изда-лека, из укрытия, и именно ему. Отец подумал, что зрение отказывает из-за слишком большой потери крови, хотел вернуться на дорогу, с которой, конечно, сбился, пока шёл ничего не видя, отвёл руку от лошадиного бока (либо лошадь сама посторонилась) и опять потерял равновесие, зрение, слух – себя.

      Что было после этого, ему неизвестно, однако нетрудно догадаться. Он очнулся, лёжа на спине на колёсных носилках. Над головой сменялись верхушки деревьев, между листьями и ветками промелькивало небо и, временами, солнце. Припекало. Санитар сидел в головах носилок (а ехал Мареев вперёд ногами) и то и дело повторял:

      – Барсук, вперед! Барсук, вперед!

      Должно быть, вожак очень старался как следует направить собак, но везти им приходилось не по дороге, а по просеке, перетаскивая носилки через рытвины и кочки. Благополучно свернуть с просеки на дорогу собакам не удалось: носилки опрокинулись и раненый вывалился в кювет. Санитар – тоже. В очередной раз мой отец пришёл в себя уже в землянке. Пахло йодом и другими лекарствами. Измученному лейтенанту сделали один укол в живот и один – в здоровую руку. Ещё ему, должно быть, промывали раны в плече и на голове, должно быть, перевязывали голову и плечо... Он уснул рядом с чугунной печкой, в которой горели дрова. Засыпая, раненый думал: зачем они топят печку, ведь тепло, жарко даже?

      Возможно, санитары кипятили на чугунной плите воду для своих санитарных нужд. Мой батюшка понял, что уходит в сон, а не в очередное беспамятство, порадовался этому и переселился из землянки с печкой в сновидение. Ему снилось, что опытные и уверенные хирурги оперировали его плечо и соединили самую крупную артерию с мельчайшим капилляром. И вот он, Сергей Мареев, стал практически бессмертным – не умрёт, покуда вся кровь из широкой артерии не просочится сквозь капиллярчик. Всё это – предыстория, которая просто известна, а видит он себя, последнего человека на сильно остывшей Земле, лежащим на траве и глядящим на закат. Земля заметно при-близилась к Солнцу, оно выглядит громадным – диаметром в полгоризонта. И очень печёт. Половина огромного красного диска уже закатилась, а на фоне другой его поло-вины танцует дракон, второе на Земле существо, оставленное распорядителями специально, чтобы развлекать Сергея. Танец свой, отдалённо похожий на лезгинку, дракон сопровождает пением: «Веселись на радость человека, веселись на радость человека...» Сновидец мучается из-за ошибки: ведь надо не «человека», а человеку» – не кого, а кому. И всё сновидение сопровождается непрерывным тоненьким звуком: кровь с противным писком протискивается из широченной артерии в микроскопически узкий капилляр...

      Ночью пришёл грузовик, и в его кузов с очень высокими бортами стали затаскивать тяжелораненых офицеров. Сергея вывели и прислонили к грузовику, но он опять не удержал сознание... Увидев, что деревья не параллельны, а перпендикулярны его телу, он спросил у пожилого санитара:

      – Я упал?

      Голос был очень хриплый и тихий, но дядька расслышал и откликнулся:

      – Ничего, милок, ничего. Сейчас.

      Он посадил раненого, привалив спиною к колесу, и сходил в землянку за крепким-крепким сладким-сладким чаем. Сергей отхлебнул, почувствовал благодарность к санитару, но ни допить чай, ни выразить свою благодарность не смог – не хватило сил... Его положили в кузов последним и заперли борт. Он опять то засыпал, то терял сознание, а в промежутках смотрел вверх – в тёмное небо между ветвями, слушал, как крыша кабины и борта кузова задевают за ветки, пытался сползти с тела, подкатывав-шегося под него при каждом подъёме, и знал, что это не раненый офицер, а тело... Шофёр гнал машину, её мотало, но Сергей не запомнил ни особенно сильной боли, ни ветра и холода, ни какой-либо иной острой неприятности, кроме то и дело подкаты-вавшегося мертвеца.

      Очнувшись после особенно долгого забытья, он обнаружил, что лежит на земле, точнее, на стоящих на земле носилках, что уже полдень, солнце в зените и через большой просвет между деревьями шпарит с неавгустовской силой. Раненый решил загородить от нестерпимо ярких лучей хотя бы лицо, но выяснилось, что руки его связаны бинтами на груди. Тогда он повернул голову вправо и увидел тоже лежащего на носилках капитана с серым лицом и огромным, ужасно раздутым животом. Кто-то лежал и слева. За капитаном и за левым соседом, по-видимому, тоже лежали тела. Вдоль этого ряда, останавливаясь и ненадолго приседая возле каждого, двигался светловолосый молодой человек в очень сильных очках. Он что-то делал с лежащими, и, когда очередь дошла до капитана, Сергей увидел, что именно. Светловолосый с трудом задрал гимнастёрку, полдневный луч немедленно ударил в туго натянутую кожу и отразился от неё, а парень тем временем плюнул себе на руку, растёр на ослепительно блестевшем животе слюну и начертал химическим карандашом пару знаков, судя по всему, номер. Потом он напялил гимнастерку обратно, вынул что-то из её кармана, повозился немного с вынутым, спрятал это в свою полевую сумку и подошёл к моему будущему отцу. Лейтенант Мареев уставился побелевшим правым глазом на светловолосого, тот при-сел, задрал гимнастерку Сергея, плюнул себе на ладонь, растёр слюну и начал выводить цифру. Почувствовав прикосновения карандаша, раненый пришёл в себя настолько, что смог подать голос. Чуть слышно и ужасно хрипло он спросил:

      – А за... А зачем это?

      Очкарик, почти обработавший очередного, как он полагал, покойника, резко от-прянул и, не успев выпрямиться, побежал на согнутых ногах назад. Шагов пять пробе-жал так, вприсядку, после чего вскочил и бросился за санитарами. Те прибежали, живо оттащили Сергея в тень, обтерли мокрым полотенцем его лицо, дали несколько глотков холоднющей воды, после чего мой отец снова провалился, потерял себя. Выбравшись из временного небытия в следующий раз, он увидел, что вместо братской могилы попал в невиданно огромную палатку. Он сидел на табуретке в углу, опираясь на туго натянутые стенки шатра спиною и здоровым боком. Должно быть, Сергея специально пристроили так, чтобы он не клонился влево и вперед. Два безгранично усталых хирурга пилили руку молодому красивому грузину, который и под наркозом скрипел от боли зубами. Я спрашивала отца, почему он так уверен, что в тот августовский день на столе посреди шатра лежал именно грузин.

      – Ну как же! – отвечал батюшка. – Обязательно грузин! Молодой, красивый, кудрявый, с чёрными усами. И бледный, как... Как я не знаю что!..

      Разрезанная мышечная ткань была отогнута в обе стороны, на сосудах прикреплены зажимы, и один хирург держал руку грузина двумя своими, а другой с усилием пилил кость: вжик-вжик – ножовкой с очень белым блестящим полотном. Замутило Сергея только тогда, когда рука была отброшена в большую кучу рук и ног, кровавых бинтов и всяких сгустков. Куча была прямо в палатке, у стенки... Прошло немного времени, грузина унесли, а Сергея положили на его место. И он услышал этакий шорох и шелест – хирурги и медсёстры шептались: ампутация? что? ампутация?

      И тут мой будущий отец, двадцатилетний обескровленный полумертвый мальчик, совершил подвиг. Так считаю я, мало доверяющая медикам и медицине. Он заплакал и сказал: ребята, не отрезайте мне руку, не отрезайте, пожалуйста... И они сказали: посмотрим. И после этого положили ему на лицо маску и велели: считай. Он стал считать: один, два... готов... готов... – и уплыл туда же, куда прежде нырял, проваливался, обрушивался безо всякой маски.

      Хирурги сделали в левом плече Сергея два больших разреза, как-то их распяли-ли, повытаскивали обломки костей, наложили шину на всю левую руку, а сестра пере-бинтовала ему голову. Это он узнал, очнувшись в большущем сарае, где все лежали на соломе или на сене. Должно быть, настало уже девятнадцатое августа: от церквушки, которую Сергей приметил, когда лежал вместе с мёртвыми под горячим солнцем, до-летал, не успевая раствориться в чистом воздухе, успокоительный тонкий звон. Потом он слышал (или ему казалось, что слышит) отголоски очень стройного праздничного пения. Преображение господне... Оно же яблочный Спас.

      В сарае находилось довольно много народу, в частности командир Сергеева полка майор Штыков чуть ли не со всем штабом. Говорили, что майора и штабных за-сыпало землёй и маленько придавило брёвнами, когда в блиндаж попала авиабомба. Штыков пребывал в своем обычном состоянии – деликатно говоря, нетрезвом. Он узнал Сергея (о! мой лейтенант!) и выразил намерение облобызать его, если, конечно, лейтенант приблизится:

      – Иди к нам!

      Однако мой батюшка даже ухом не повёл в сторону майора и его компании. И это объяснялось не только и не столько тем презрением, которое испытывали к Штыкову командиры и солдаты вверенной воинской части. У раненого и несколько часов назад прооперированного лейтенанта Мареева просто не было сил. Ещё раньше в землянке, где делали уколы и где ему приснился дракон, Сергей видел бойца из своего взвода, но и на его приветствие не смог отреагировать ни словом, ни жестом – только подобием улыбки. Не получалось у него откликаться. Да и по собственной инициативе он действовал только в случае самой острой необходимости. Нашёл в соломе немец-кую фляжку, счёл её своей и сунул под левую мышку, чтобы уменьшилась боль. С этой фляжкой переехал потом в городок, расположенный на железной дороге. В городке был госпиталь. Там делали сложные операции тяжелораненым; а тех, кому повезло больше (или меньше?), долечивали и отправляли: которых – домой в кратковременный отпуск, которых – сразу на фронт. Инвалидов, нуждающихся в длительном лечении, увозили из этого городка в Среднюю Азию; а не сумевших выжить – в предместье, на сильно разросшееся кладбище. Город-госпиталь был ещё городом-пересылочным-пунктом и городом-похоронным-бюро.

      Сергея отправили в Самарканд. И там сделали окончательную операцию: отсек-ли головку плечевого сустава, потому что у неё не было надкостницы и, следователь-но, возможности питаться. Очнувшись от наркоза, мой отец открыл глаза и увидел очень близко, на тумбочке, эту самую головку. Зачем её туда положили? Лейтенант Мареев схватил это правой рукой и бросил. Оно ударилось о дверь. Левая рука была сохранена, однако свободно манипулировать ею он больше не мог, стал инвалидом. В сентябре-октябре в древнем городе Самарканде было мучительно, незабываемо жарко.

      Загипсованное плечо гноилось, под толстой гипсовой рубашкой завелись черви. Пере-двигаясь, они щекотали грудь и спину раненого. День и ночь у него чесалась половина тела. Изготовленная для него чесалка – обмотанная бинтом палочка, которой Сергей пытался залезть под панцирь, практически не помогала. Когда какой-нибудь червяк выползал наружу, мой отец смахивал его на пол энергичным движением здоровой руки. Было трудно превозмогать омерзенье. Медики рассказывали Сергею, что в Америке специально разводят опарышей, которые питаются омертвелыми тканями и таким образом очищают гноящиеся раны...

      Я спросила, ходил ли он любоваться минаретами, арыками, садами, когда с вы-здоравливающего плеча и со всей левой руки сняли гипс. Отец сказал, что никаких прогулок не было: прямо из палаты сопровождающий отвёз его на вокзал. Но только покидал он не госпиталь, где оперировали плечо, а Военно-медицинскую академию, эвакуированную в Самарканд из Ленинграда. Перевели его туда из-за воспаления, начавшегося в почках. Инфекция из раны попала в почки. Однажды Сергей проснулся и увидел, что его руки и ноги очень сильно отекли. И лицо тоже, и грудь под гипсом, всё отекло. Его перевезли в академию. Там сделали рентгеновский снимок и на нём, кроме больных почек, рассмотрели тот самый осколок, из-за которого отец не переста-вал хромать после первого ранения. Больной нефритом лейтенант задыхался, по ночам чувствовал, как замирает сердце, почти останавливается. Несколько раз он выходил в коридор и говорил дежурному врачу:

      – Помогите. У меня останавливается сердце.

      Тот, не отрываясь от бумаг, в которых делал записи, отвечал:

      – Идите, Мареев, не мешайте работать.

      Когда мой отец уже выздоравливал, на их этаже в коридоре положили местного молодого человека, узбека. Он пришёл и сказал: «Живот болит». Военные медики по-обещали посмотреть его живот, выделили юноше койку, завели карту и в ней латынью написали предварительный диагноз: симуляция. Он был призывного возраста. До окончательного диагноза дело не дошло. Вечером молодой человек ещё несколько раз повторил своё «Живот болит, живот болит», а ночью умер.

      В одном из самаркандских писем Сергей довольно подробно рассказал родителям о ранении и добавил: «Боюсь, что со скрипкой придётся распрощаться». Подрост-ком он в течение года брал уроки скрипичной игры и успел сделаться гордостью учителя. Однако денег на продолжительное обучение не было, и совершенствовался мой батюшка самостоятельно. Он был дерзким, страстным подростком. Я слышала его игру. Какая у отца была техника, не знаю. Вдохновенной его игра бывала, наверное, каждый третий раз. Близких не удивляли приготовления к игре. Сергей брался за гриф левой рукой, правой – поднимал, даже подбрасывал, левую вместе со скрипкой вверх до нужного уровня, а потом поправлял, устанавливал, прилаживался – всё с помощью здоровой руки. Это было слишком хлопотно, чтоб затевать игру без специального настроения, просто, лишь бы время провести... Он говорил, что в юности, до ранения, раза два игрывал так, что люди, слушая, преображались, смотрели сквозь слёзы не по-вседневным, другим взором. То есть, словами-то отец просто сообщал: люди плакали. Это я так расписываю, потому что и сама однажды или дважды удерживала душу за волосок – так звучала скрипка, играющая венгерскую народную мелодию.

      Я забежала вперёд, сообщив, что отец не распрощался с любимым инструментом даже после того, как распрощался с левым плечевым суставом. Но тогда, в самаркандском госпитале, он почти не надеялся и даже начал осваивать губную гармошку, чтобы не очень тосковать по музыке. Казалось, что управиться со скрипкой ему будет так же невозможно, как было бы дракону из того сна. Я не описала дракона выше, сделаю это здесь. У него была плоская – блиноподобная – волосатая морда, и весь он об-рос короткой бурой шерстью. Передние лапы его были широкие, а задние – крепкие и довольно длинные. На задних или, точнее, на нижних, словом, на задне-нижних лапах он переминался под собственное пение, а короткими передне-верхними пытался про-изводить лезгиночные резкие и изящные движения. Да ещё неправильное «на радость человека» вместо «человеку»... Какая от этого может быть радость? – недоумевал (и до сих пор недоумевает) мой батюшка. Не из-за дракона ли с его неуклюжей лезгинкой Сергей потом, в шатре, счёл бледного скрипевшего зубами красавца грузином? В ка-ком месте пилили ему руку? Выше локтя? Ниже? Играл ли этот предполагаемый грузин до войны на каком-нибудь музыкальном инструменте, умел ли танцевать? Остался ли он жив после ампутации? Сергей больше не видел его ни в сарае, ни при пересылке...

      Вернувшись из госпиталя в нашу коммунальную квартиру, мой отец стал отдыхать, помогать родителям по дому, соображать: на что он теперь годен, какую искать работу? Если заходила речь о женитьбе, его отец говорил:

      – Серёжа, ты проверь, проверь голову, прежде чем жениться.

      «Я был дурной,» – так пояснял он эту часть своего рассказа о последствиях ранения под Полтавой. Мой дед не дождался женитьбы сына, умер за год до моего рождения... Однажды, когда мне было всего полгода, мама и бабушка ушли по своим делам, а двадцатишестилетний Сергей остался со мною в нашей полуподвальной комнате. Я спала и должна была проспать ещё часа полтора. Отцу незачем было напрягаться, некуда торопиться, нечего опасаться. Он глянул на опрятное дитя, потом сделал три шага к зеркалу, вынул из правого кармана свежий наодеколоненный платок, понюхал, посмотрел на свое отражение и сказал: «Ну? Живой?» И вот тогда-то наконец он вдохнул всей грудью и убедился, что не погиб на войне. Или так: не погиб из-за войны – из-за ранения, из-за ошибки медиков, отдавших его похоронщикам, из-за инвалидности, из-за червей в ране под гипсом... Шесть лет не расслаблялась в нём пружина, а в тот августовский день при еле-еле слышных звуках детского дыхания, при слабом запахе одеколона мой отец улыбнулся перед зеркалом и сделал войну своим прошлым.

      Осталось договорить об осколках. Четыре из них задержались в теле моего батюшки на время, три – навсегда. Тот, что раздробил сустав, был самым большим и наверное не мог застрять в плече. Его я не считаю. Может, он был больше головки сустава, которую медики зачем-то положили на тумбочку лейтенанта Мареева. После волховского ранения три звонких осколка попали в ведро. Четвёртый остался в спине, возле позвоночника. Отлежавшись в Самарканде, отец перестал хромать. Сталинградская пуля сама выпала из его штанины или была выброшена санитаркой. Из-под Полтавы он привёз в себе три осколка: один в груди, под ключицей, два в голове. Привёз домой, в полуподвальную комнату, а до этого свозил в Самарканд. Ни в госпитале, ни в медицинской академии врачи их не обнаружили.

      Сергей думает, что перебои сердца, заставлявшие его паниковать и просить занятого доктора о помощи, объяснялись не только отёками и повышенным кровяным давлением – симптомами нефрита, – но и присутствием немаленького осколка под левой ключицей. Его увидели, когда мой отец заболел туберкулёзом и понадобился рентген лёгких. Это было в 1949 году. Ещё через два года инвалид войны Мареев, работавший тогда переводчиком с венгерского языка в ТАСС, обратился к врачам с жалобой на сильные головные боли. На рентгеновском снимке медики увидели два осколочка. Один сидел в кости ниже левого глаза. Он прошел сквозь мозг и не смог пробить череп, как сталинградская пуля – ватные брюки. Второй застрял в мозгу выше глаза. Двадцатисемилетний Сергей серьёзно отнёсся к словам профессора Розенталя, который был ненамного старше его:

      – Молодой человек, никому не позволяйте ковыряться у вас в мозгах.

      И вопрос об удалении этого маленького осколка был закрыт. Итак, один в спине, один в груди и два в голове. А я сообщила, что навсегда остались три осколка.

      Когда ещё через пять лет потребовалось сделать рентген головы, оказалось, что кусо-чек металла, застрявший в кости, в ней и остаётся, а того, который был в мозгу, не видно. И Сергей вспомнил, как однажды ночью он проснулся от колющей боли в горле. Некоторое время ворочался, а потом заснул, понадеявшись, что это пройдёт. Утром боли уже не было. Он проглотил осколок. Маленькая железка под действием гравитации спускалась и спускалась, покуда не попала в глотку, затем в пищевод, затем в же-лудок, ну, и так далее... А что? Мозги-то ведь мягкие. Таковы соображения моего отца. Я думаю, что гравитация ни при чём. Иногда после удаления зуба в десне остаются осколочки. Недели через две-три из гладкого места, где раньше был зуб, вдруг вылезает твёрдый кусок, ощущаемый и днём и ночью в продолжение суток или двух. А по-том, как правило утром, обнаруживается: десна опять гладкая и больше не болит. У меня так было с нижней челюстью, а на голове я после расставания с зубом не стояла. Хотя, может быть, если б стояла, осколочки вылезли бы раньше?

      В мае 2001 года моего батюшку пригласили в школу, чтобы он поговорил с се-миклассниками о значении Отечественной войны. Так сформулировал его знакомый из Совета ветеранов. Отец сказал, что о значении судить не может, может только расска-зать о том, как воевалось ему самому. Один из членов Совета пошёл с ним в класс и слушал историю его третьего ранения вместе с детьми. И школьники, и учительница с ветераном слушали сидя так тихо, как только можно. Когда Сергею Марееву подарили большой букет и конфеты в коробке, он взял коробку, а цветы сумел передарить немо-лодой учительнице. И руку ей поцеловал. А знакомый пересказал услышанное предсе-дателю Совета ветеранов, и председатель стал просить моего отца рассказать то же са-мое в параллельном классе. Сергей отказывался, объяснял, что ещё немного и он по-чувствует себя тенором на гастролях, но главный ветеран района уговорил: в том клас-се учился его внук (или правнук).

      В 67 лет мой батюшка вышел на пенсию и начал писать стихи. Лирика у него получилась посредственная, а вот смешные стихи есть очень хорошие. Я закончу своё повествование четверостишием 1994 года. Оно не самое остроумное, и в нём хромает размер – в первой строке. Приходится выкидывать второй гласный звук из слова «благодарить». Если бы я хотела предъявить образцы юмора, я выбрала бы другие стихотворения, более смешные и вполне гладкие. Но я хочу другого. По-моему, в этом четверостишии сказана чистая правда. Вот:


Ну как не благодарить мне юмор
За то, что я ещё не умер?
Ведь если бы не юмор бы
Я бы давно бы умер бы!


Нет, я не права. Мне ведь хотелось, чтобы получился жизнеутверждающий рас-сказ, значит не следовало делать практически последним словом глагол «умер». К счастью, у моего батюшки есть ещё четверостишие с глаголом «живу». Только к нему надо подвести. Из полуподвальной коммуналки мы переехали в отдельную двухкомнатную квартиру на втором этаже. Мне было десять лет, брату – год, бабушке – за шестьдесят. Получить «хоромы» отцу помогал ветеран-общественник. Или делал вид, что помогает. Этот похожий на колобка человек приходил к нам обедать, потирал ручки и говорил: «Ваше дело на мази».


Потом мы с братом стали взрослыми, я вышла замуж. Родилась первая дочь, по-том вторая. Снова пришлось хлопотать о расширении жилплощади. Ныне мои родите-ли живут на верхнем, шестнадцатом, этаже в Теплом Стане. Лет через пятнадцать после того, как они и мой брат переехали (бабушка до этого не дожила), выяснилось, что капитализм, начинавшийся тогда в России, так же назойлив, как и социализм. Но смеяться над коммунистическими лозунгами было опасно. Пришедшие им на смену рекламные призывы можно осмеивать сколько душе угодно. Вот как это сделал мой батюшка в 1993 году:


Построив башню из слоновой кости,
Живу в ней, чуть не лопаясь от злости:
Какой-то негодяй мне в башню эту
Стал приносить рекламную газету.

Теперь всё.


Апрель 2005.



Hosted by uCoz