Литклуб

Игорь Воскресенский


"Годовщина" как первый анти -"Памятник" Набокова
(Статья напечатана в №2 Альманаха "Мосты")

"Не трогайте Пушкина: это
золотой фонд нашей литературы."
(В. Набоков "Дар", 1 гл.)
"В будущем, может быть, отыграюсь,
но что-то уж очень много времени пройдет,
пока тунгус и калмык начнут
друг у друга вырывать моё "Сообщение"
под завистливым взглядом финна".
(В. Набоков "Дар", 5 гл.)


        Вспомним сначала известные строки Пушкина (предварённые горациевым эпиграфом):

Exegi monumentum

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастёт народная тропа,
Вознёсся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.

Нет, весь я не умру - душа в заветной лире
Мой прах переживёт и тленья убежит -
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.

Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,
И назовёт меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий
Тунгуз, и друг степей калмык.

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.

Веленью Божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца.


        А вот стихотворение Владимира Набокова, написанное более века спустя (и в нём попробуем уже заметить кое-что пушкинское) :

ГОДОВЩИНА
1
В те дни, дай Бог, от краю и до краю
гражданская повеет благодать:
всё сбудется, о чём за чашкой чаю
мы на чужбине любим погадать.
2
И вот последний человек на свете,
кто будет помнить наши времена,
в те дни на оглушительном банкете,
шалея от волненья и вина,
3
дрожащий, слабый, в дряхлом умиленье
поднимется… Но нет, он слишком стар:
черта изгнанья тает в отдаленье,
и ничего не помнит юбиляр.
4
Мы будем спать, минутные поэты,
Я, в частности, прекрасно буду спать,
В бою случайном ангелом задетый,
В родимый прах вернувшийся опять.
5
Библиофил какой-нибудь, я чую,
Найдёт в былых, не нужных никому
Журналах, отпечатанных вслепую
Нерусскими наборщиками тьму
6
Статей, стихов, чувствительных романов
О том, как Русь была нам дорога,
Как жил Петров, как странствовал Иванов
И как любил покорный ваш слуга.
7
Но подписи моей он не отметит:
Забыто все. И, Муза, не беда.
Давай блуждать, давай глазеть, как дети,
На проносящиеся поезда,
8
На всякий блеск, на всякое движенье
Предоставляя выспренным глупцам
Бранить наш век, пенять на сновиденье,
Единый раз дарованное нам.
(газета "Руль" за 7 ноября 1926, Берлин)


        Мысль о том, что эти стихи Набокова суть антитеза "Памятнику" могла бы не рождаться ещё долго, настолько они несхожи с ним на первый взгляд. Но как-то раз сравнение явилось само собой: всплыла драгоценная строчка из второй строфы о "последнем человеке…", а за ней другая, уже пушкинская, странно похожая - о "хоть одном пиите". Ведь и в этой пушкинской речь шла - о памяти. О том, как и долгожитель грядущего подлунного света Пиит сохранит славу Пушкина - и вспомнит ("назовёт") его в духе своего времени - так, например, как вспоминают на званых банкетах по случаю годовщин…*
        Ну, а вслед за Пиитом нашлись другие ошеломляюще явные, дословные параллели: с Русью, Музой, "прахом", "глупцами", "нашим веком". И дальнейшее осталось уточнить текстуально; глаза пошли к стихам, рука к бумаге - так-то и написался этот вольный построчный комментарий.**
        Впрочем, и допуская, что Набоков не задумывал вовсе свою "Годовщину" как "анти-Памятник", а просто написал стихи к дате - ведь и тогда, не правда ли, было бы любопытно побудить к спору двух гениев и сравнить строки этих стихов, то странно аукающиеся, то странно взаимоисключающие. Однако теперь, после всех сравнений сдается мне: неслучайность параллелей все же подтвердилась и гениев не пришлось побуждать к спору нарочно.
        Притом очевидно: близость "Годовщины" к "Памятнику" не столь разительна, сколь была разительна - и заявлена - близость между тремя её классическими предшественниками: горациевой одой "К Мельпомене" и державинским и пушкинским "Памятниками".*** Неявность же их близости с "Годовщиной" объяснима: молодой Набоков спорил с зрелым Пушкиным столь изящно, сколь и тайно, обеспечив себе в этой заочной дуэли если не вечное алиби, то долгую (1926 - 2001) скрытность.
        Итак, что же это за спор, ауканье и параллели?
        "Годовщину" двадцатисемилетний поэт "В. Сирин" напечатал в берлинском "Руле" за 7 ноября - как раз в девятилетие октябрьского переворота 1917 года. Тема стихотворения на первый взгляд и явствует вполне - из этой даты, из названия и наконец из "гражданского" в первой же строфе. Однако заметим: в следующих строках всё гражданское отступает. И речь дальше идёт о другом: о чем-то "не нужном никому", о поэтах "минутных" и спящих, и о прочем таком некалендарном. От вопроса гражданского автор здесь, похоже, лишь оттолкнулся, как от удобного повода к размышлению, - именно с тем, чтобы приняться за вовсе иные материи.
        *NB: и "Памятник" написан Пушкиным также к дате (1836) - 10-й годовщине суда над декабристами.
        **внешне - наподобие того труда (к глубине и совершенству которого эту свою заметку не приравняю), что совершил сам Набоков - разумею его комментированный перевод "Онегина".
        ***те три классические предшественника написаны словно бы на одном бланке (первоначально горациевом), который три поэта лишь заполняли несколько по-разному, согласно своим автобиографическим данным.
        Оговоримся, что помимо "Памятника" набоковское стихотворение откликается, несомненно, ещё и на классическое "Брожу ли я средь улиц шумных…" (1829), особенно - на последние его строфы - известные, вечные:
(…)
День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать.

И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?
(…)
        Разумеется, у Набокова речь идёт не о годовщине смерти, но о годовщине окончательного Забвения, грядущего вместо Славы. Плод равнодушия ли, беспамятства ли человеческого, оно сродно "равнодушию природы". Здесь обыгрываются - вполне сочувственно - те же пушкинские темы (и даже рифмы): "дня"-"дней", "гадания", "странствия", "родимого праха", сна и смерти в бою. Мироощущение Набокова здесь близко именно этому пушкинскому 1829 года (а не 1836-го, например): видимое безразличие к забвению и философский мир с будущей и недоступной "младой жизнью". Он здесь и не стремится угадать годовщину грядущей смерти. Возможно - потому, что "наш век" для него тоже "забвенный", в отличие от "жестокого" века в "Памятнике" (и это при жестокости скорее "наших - мы-то с Набоковым знаем - времён").
        Кстати, захоти Набоков угадать свою роковую годовщину, ему (и это известно теперь любому эрудированному "младенцу милому") стоило лишь "проводить думой" дни смерти трёх его предшественников - Руссо, Чехова и Хемингуэя*. Эти трое принадлежали подобно Набокову трём великим языкам и литературам - правда, по отдельности - и все трое умерли тоже 2-го июля. Впрочем, заметим здесь же, чтобы уж закончить эту тему, что Набоков в каком-то смысле угадал годовщину смерти Бунина, - ещё одного, современного ему "побеждённого учителя". Бунин, как известно, умрёт ("дрожащий, слабый… юбиляр") не когда-то, а именно в окаянную годовщину Октября - 7 ноября (1953).
        *впрочем, Набоков их и "проводил": например, в постскриптуме к русской "Лолите" есть о "Гемингвее" небрежные полслова. А о первых двух (столь разных, но вместе) в том же "Даре" есть такие рассуждения: "Руссо был скверным ботаником, и я ни за что не стал бы лечиться у Чехова… В медицине Чехов не оставил ни малейшего следа, музыкальные композиции Руссо - только курьёзы…"(3 гл.); "Совпадение годин, картотека дат. Так их сортирует судьба в предвидении нужд исследователя; похвальная экономия сил." (4 гл.).
        Отвлечёмся немного и ради ещё одной нити от "Годовщины" к Пушкину: её название вольно или невольно напоминает и "Бородинскую годовщину", написанную в 1831 году. А там, как помним, он выступал и Патриотом, и Гражданином, и певцом "гражданской благодати" прямо-таки убийственной ("…И Польши участь решена…"). И Набоков, как принципиальный не-политик (каковым он стал примерно к середине 1920-х), но чуждый пустого ниспровергательства, отвечает певцу Бородина этой своей "Годовщиной". Однако - делает свой ответ не громкой отповедью, а вступает с ним в спор - тайный, понятный до поры только им двоим.*
        А взглянуть ещё шире - его "Годовщина" увидится годовщиной именно пушкинской (гораздо более чем октябрьской) и потому ещё, что её "юбиляр" спорит и с "Пророком", и со "Стансами" - весьма гражданственными стихами, написанными, кстати, ровно за 100 лет до нее, в 1826 году.
        *в "Даре" гражданственный Христофор Мортус писал именно в бородинском духе: "…в наше трудное, по-новому ответственное время, когда в самом воздухе разлита тонкая моральная тревога, ощущение которой является непогрешимым признаком "подлинности" современного поэта, отвлечённо-певучие пьески о полусонных видениях не могут никого обольстить." (3 гл.); а в 5-й главе "Дара" появятся и "гражданские оргии" и "гражданское возбуждение"
        Отметим сразу, что и сам стихотворный размер, которым написана "Годовщина" только что не полностью совпадает с уникальным размером "Памятника". Будь это совпадение точным, оно отдавало бы уже карикатурностью, чего Набоков - спорщик корректный, осторожный перед лицом вечности - здесь и избежал.
        Попробуем же разобрать подробно сами тексты, сравнить дословно "Годовщину" с "Памятником" - и начнем с самих заглавий.
        Как известно, пушкинское стихотворение не имело авторского заглавия, и известное "Памятник" применяется к нему лишь традиционно, как отражающее главный смысл. Однако ж оно было увенчано, как бы заглавию взамен, синонимичным эпиграфом из Горация, заявляющим тему стихотворения - monumentum, - притом уже и смягчая определённый эгоцентризм первой строки.
        Но ведь и с названием "Годовщина" у Набокова, если вдуматься, не все однозначно: название это условное, заявляющее только о поводе ("юбилей") к развитию главной темы. А ею оказывается, при ближайшем рассмотрении… все то же, что и у Пушкина - память. Только у Набокова память отражена в событии ВРЕМЕННОМ ("банкет"), тогда как у Пушкина она есть нечто во-первых, МАТЕРИАЛЬНОЕ (пусть и нерукотворное) - "столп", " лира", и, во-вторых, ПРОСТРАНСТВЕННОЕ - широкая география "слуха обо мне". То есть противостоят "годовщина" и "памятник" лишь отчасти, в мере, нужной Набокову - тайному спорщику. Разность их грамматических родов - первый штрих к этому противостоянию: женский род "Годовщины" придаёт образу требуемую горизонтальность - в противовес вертикальности, вещности и вечности пушкинского "Памятника".
        Вообще вся набоковская полемика будет, как увидим, построена как на неявных антитезах, так и на более явных параллелях образам "Памятника" - начиная уже с первых строк*.
        *в дальнейшем мы увидим, что в каком-то смысле первой строфой набоковского анти-"Памятника" является строфа четвертая, начинающаяся с "Мы…", однако пока продолжим по порядку.
1
В те дни, дай Бог, от краю и до краю
гражданская повеет благодать:
все сбудется, о чем за чашкой чаю
мы на чужбине любим погадать.

        Уже начальное "В те дни" имеет свои истоки в пушкинском "Памятнике" - это, естественно, известная строка "…что в мой жестокий век восславил я свободу…" Именно этой-то свободе и соответствует здесь ироническая "гражданская благодать": Набоков из века своего - несравненно жесточайшего - "восславляет" "те дни" грядущей вольности. Его "восславление" сколь гадательно, столь же и пародийно: хотя и "сбудется всё", но в памяти не останется "ничего" ("…не помнит юбиляр"). Сам же герой-автор чем-либо своим гражданским уже не "любезен народу" (как и все "мы-поэты" на нашей чайной чужбине). Народ в этой славной годовщине безмолвствует, ибо отсутствует.
        Сравним позиции обоих героев-авторов в мизансцене первых строф: заглавное "Я" (…воздвиг) у Пушкина - и безударное "мы" (любим) в начале последней строки "Годовщины". Местоимение "я" повторится в "Памятнике" ещё шесть раз - у Набокова же таких "я" будет всего два, - как раз более или менее пропорционально желаемой им памяти… или анти-памяти.
        И уже здесь, в первой строфе, намечен переход от темы "юбилейной" к теме главной - Памятник. Это зримый образ грядущего - этакой райской ("от к-РАЮ и…") поры, когда, по его прозрению, воздастся ему и всем нам сполна - в том числе и по линии гражданской. Заметим разницу в обоих воздаяниях: эта грядущая "благодать" у Набокова - "повеет" сама без чьих-либо нарочитых усилий, то есть как раз-таки нерукотворно*, - тогда как пушкинское "себе воздвиг" подразумевает деяние и намеренное и многотрудное. Спокойным "ВСЁ сбудется" набоковский фаталист словно отвечает Классику на его бодрое, но и чуточку отчаянное "Нет, ВЕСЬ я не умру…" А невольное, но изящное принижение великой "благодати" происходит ещё и от предугадывания её - почти буквально "на чайной гуще".
        Скрытый спор с Пушкиным можно предположить и в этом вот необязательно-вводном (но формально повелительном) "дай Бог" - у того было в конце смиренное "Веленью Божию, о Муза, будь послушна". Но ведь и у Набокова также будет "И, Муза, не беда. Давай блуждать…" - тоже в последней строфе. И тем самым набоковская "Муза" предельно - на шесть строф - отдалится от этого "Бога" в строфе начальной. Притом заметим, что к Музе будет обращен всё тот же глагол "давай" (блуждать…) в том же повелительном наклонении, что и к Богу (только в несовершенном виде).
        *ассоциация невольная, но, вероятно, заданная Пушкиным - Нерукотворный Спас Иисуса; этот плат с образом ведь также был не чем иным, как памятником ("отпечатанным вслепую") Крестного пути.
        Вглядимся в первую строфу, как в картину: её четыре подлежащих - Бог, благодать, всё, мы - с двумя сказуемыми в будущем времени (плюс "любим" в настоящем и "погадать" в инфинитиве) дают образ космически широкой "от краю и до краю*" дали Будущего. Так уже грамматически задаются размах и горизонтальность пейзажа.** А ведь прошедшее время пушкинского "Памятника" напротив - как бы отсылало к Предшественникам, классикам, словно бы за поддержкой в его несколько наивном "архаичном" самовозвеличивании. Горизонтальность и мягкость же "благодати" определяются её женскостью - притом, что и все окончания рифм - в строфе мягкие: "ю-ю", "ть-ть". Контраст тонкий, но убедительный пушкинскому монументу вертикальному, мужскому (с окончаниями "ный-ной" и "па-лпа"), который поэт уже "воздвиг", и который определённо уже "вознёсся" - в прошедшем времени. В итоге первая строфа "Годовщины" - картина пространства, мечты, уюта, некий дальний мираж ("на чужбине"), тающий над чайной чашкой. Первая же строфа "Памятника" зрительно - словно гранитно-бронзовый массив из твёрдых "Я", "воздвиг", "тропа", "народная" с "Александрийским столпом" посередине. А частые отрицания этой картине добавляют и сумрачности: "нерукотворный", "не зарастёт", "непокорной".
        *а если позволить себе более смелую игру воображения (рассчитанную, возможно, автором), то это вот двойное "кра-й" в сочетании с двойным "ча-ем" и воздушным "повеет" - ну прямо крики птиц над "чертой изгнанья" в третьей строфе.
        **в том же "Даре" (гл. 4) встречаем совершенно ту же по форме и сути ширь-благодать: "Люди будут вспоминать нас с благодарностью" - писал он Ольге Сократовне, и оказался прав: именно этот звук и отозвался, разлившись по всему оставшемуся простору века, заставляя искренним и благородным умилением биться сердца миллионов интеллигентных провинциалов."
        Можно попытаться взглянуть на "Годовщину" и шире, как на анти-"Памятник" не только Пушкину, но и самим Горацию с Державиным. Похоже, что и тогда, и уже в первой строфе параллели проявятся. Например, это "повеет" - не есть ли это смягчённый образ горациева "бурного Аквилона" или "вихря" (в переводах соответственно Ломоносова и Державина)? И так же "от краю и до краю" - не эхо ли это пространных географических гипербол (по Державину): "от Белых вод до Черных,/Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал".
        Следующие строфы - и более явные возражения "Памятникам":
2
И вот последний человек на свете,
кто будет помнить наши времена,
в те дни, на оглушительном банкете,
шалея от волненья и вина,
3
дрожащий, слабый, в дряхлом умиленье
поднимется… Но нет, он слишком стар:
черта изгнанья тает в отдаленье,
и ничего не помнит юбиляр.

        "Банкет": так Набоков инсценирует буквально народную славу - именно в духе тех картин, что пророчили в своих "монументах" поэты-предшественники*. Разумеется, те рисовали свои апофеозы как классические многофигурные фрески - и, разумеется, у Набокова это гротеск "с оттенком маскарада". У классиков было отдалённое во времени и широкое в пространстве чествование Первого Гения. Здесь же - не столь отдалённый, компактный пир Последнего Юбиляра. У тех - апофеоз памяти о Поэте, у Набокова - оглушительное беспамятство о Времени. Которое, как увидим в следующих строфах, самым естественным образом Поэта сего и поглощает на своём банкете вечности**.
        *другой вариант такой инсценировки - в последней главе романа "Дар" - см. эпиграф.
        **то же решение темы - в "Кургане" А.К.Толстого, например: от славной могилы в веках останется не имя героя, но безымянный холм.
        Набоковский банкет выходит "оглушительным", уподобляясь волей-неволей тому "слуху обо мне", что "пройдет по всей Руси великой", с тем же итогом - картиной славы. Правда, шумит банкет не в честь одного Поэта, а в честь повеявшей на всех благодати. Ибо, как знать, возможно, ей-то - "благодати гласности" - поэты и будут обязаны своей славой? А поскольку пир произойдёт уже на вновь обретённой родине, а не в эмиграции ("черта изгнанья… - в отдаленьи"), то запируют здесь, вероятно, не только и не столько пившие чай гадатели. Если сбудется действительно "всё", то - домыслим пародию до конца - то явятся на банкет и весьма многие (отчасти у Пушкина перечисленные) язЫки в национальных костюмах. Тогда-то наш парадоксально безъязыкий юбиляр ("гордый внук славян" дедовских лет), как перст единственный в подлунном мире, и поднимется для памятного тоста… Но увы, други… не более того: лишь на минуту его шаткая фигура представит собою - зримо, но немо - памятник… Временам ли, Поэтам? "И славны будут Времена, доколь!.." - так захочет, но не сможет сказать этот живой уникум… и где уж ему тогда ещё кого-то конкретно "назвать". Не рискуя и далее натяжкой, заметим, что на заочном-то банкете у Пушкина было как раз обратное: многочисленные "язЫки" во главе с импозантным славянином "называли" одного единственного Автора*.
        *сравним в "Парижской поэме" (1943) подобное шумное (прижизненное впрочем) чествование:

"Смерть ещё далека (послезавтра я
всё додумаю), но иногда
сердцу хочется "автора! автора!".
В зале автора нет, господа".

        Очевидно: тостующий, сам представляя собой некий monumentum, не только не возносится выше какого-либо столпа, но и вознесение его было непрочным ("шалея*…") и эфемерным. И после долгожданного "поднимется" в начале третьей строфы от него вдруг не останется ничего, кроме многоточия за "ЧЕРТОЙ изгнанья" - зримо горизонтальной, мнимой, тающей вдали. Заметим, что её образ тонко, но несомненно подобен той "народной тропе", что у Пушкина, напротив, не зарастёт вопреки давности. В самом деле, тающая на морском горизонте черта - и тропа, выполотая ногами народов - две разных, но уже реальных судьбы двух поэтов. И это, конечно, два зеркальных вИдения себя во времени… так зависящих, оказывается, и от пространства, от бытия - по эту или же по ту сторону изгнания.
        Впрочем, ещё немного, и мы вполне определим эту зависимость - забвение - изгнание; и "спор" Набокова с Классиками тогда предстанет не отрицанием их, но его новым словом, его приветом издалека.
        *скрытая или бессознательная пародия возможна и здесь: у Набокова - деепричастный оборот "шалея от волненья и вИна" - не эхо ли пушкинского деепричастного "не требуя вЕнца", ведь каламбурил же он (в "Истреблении тиранов") "ни певца, ни пивца".
        Сравним это роковое таяние и с подобным у Пушкина "тленьем", которого, впрочем, душа Поэта счастливо убежит: Набоков его ещё и рифмует - с "волненьем", "умиленьем" и "отдаленьем". Слово "умиленье", заметим, родственно пушкинскому "милость", - а ведь и она у Пушкина была обращена к эфемерным героям "падшим" и связана с "изгнаньем" - опалой декабристов, чья "черта" также таяла - долгие тридцать лет.
        Здесь-то, кстати, и лежит самая суть тайного спора: Душе, "убежавшей тленья", Набоков предпочитает понятие Памяти (о "наших временах"), пусть и "убежавшей" бесследно из жизни человеческой. Даже если "всё сбудется", гадай - не гадай, - "ничего не помнит" дрожащий, слабый и смертный потомок. Во всяком случае - ничего о нас, минутных поэтах чужбины.
Возможно, на этом "…не помнит юбиляр" и заканчивается собственно "Годовщина"; а далее последует собственно анти-"Памятник".
4
Мы будем спать, минутные поэты.
Я, в частности, прекрасно буду спать.*
В бою случайном ангелом задетый,
В родимый прах вернувшийся опять.

        Однако, заглянем снова в набоковский "Дар", где герой именно такой же вот (как Пушкин) пиит, и размышляет по сути об этом же "сне", не правда ли:
        "Но что мне внимание при жизни, коли я не уверен в том, что до последней, темнейшей своей зимы, дивясь, как ронсаровская старуха, мир будет вспоминать обо мне." (гл.2)
        У Ронсара же и в самом деле находим христоматийную старуху, причём со свойствами… если не Мельпомены, то музы примерно набоковского стиля - сонет "Когда старушкою ты будешь прясть одна…". Вот из неё строки, подходящие теме, в которых, кстати, и "прислужница" сыграет роль "юбиляра" ("одного пиита"), а "пиит минутный" Ронсар по-набоковски заснёт:

"И гордым именем моим поражена,
Тебя благословит прислужница любая…
Я буду средь долин, где нежатся поэты
Страстей забвенье пить из волн холодной Леты…
Не презирай любовь! Живи, лови мгновенья
И розы бытия спеши срывать весной."

        Ясно, что этот сонет также был для Набокова источником и вдохновителем (формально - даже самым прямым из всех) его "Годовщины"**. Тем более, что в её последних строфах явится и та же тема имени-подписи. Что же до вечного Ронсара, то весьма возможно, что в свою очередь и он вдохновлялся всё той же горациевой одой к музе.
        *ещё одна цитата из "Дара", из эпизода , где герой - "минутный прозаик" - творит… пока ещё не роман, а шахматную задачу; делает он это "прекрасно бодрствуя", хоть и при закрытых глазах и - "…при горизонтальном положении тела на диване (т.е. когда тело становится далёкой синей линией, горизонтом себя самого)…"; оценим и параллельность этого живого горизонта тающей "черте изгнанья".
        (В. Набоков "Дар", 3 гл.)
        **приведённые строки взяты из русского перевода В. Левика; однако, Набоков, вполне очевидно, знал (помимо французского подлинника) и версию В. Рождественского:

"Я буду спать в земле и - тень среди теней -
Спокойно отдыхать от пережитых дней.
А вы на склоне лет припомните сквозь слёзы
И гордый свой отказ, и жар моей любви…
Послушайте меня: пока огонь в крови,
Пока вы молоды, срывайте жизни розы!"

        - разумеется, при всём этом неверно подозревать в "Годовщине" ещё и намеренную анти-"Старушку"; впрочем, ронсаровское у Набокова - отдельная тема.

        Итак, похоже, что с этой четвёртой строфы и начинается сам "анти-"Памятник" - пять следующих строф "Годовщины", отвечающих пятистрофному же пушкинскому стихотворению. Как знать, возможно, Набоков и начал - с "Мы будем спать…", а предыдущие строфы досочинил, подражая стихам к дате? Во всяком случае перекличка и её образов, и её слогов с первой строфой "Памятника" наблюдается:
Я ПАмятник - МЫ… сПАть - …троПА - буду сПАть - столПА.
        "Минутность", возвращение в прах и прекрасный (вероятно вечный) "сон", - таков итог его загадочного и случайного ангелоборчества. Но опять же - насколько противоположно всё это многотрудному воздвижению, вознесению и не-умиранию! А между тем, если вспомнить, то и тот, вечный поэт (от "мой жестокий век") равнялся величием с… ангелом же, с тем самым, что с ликом Александра (именно ангельским) венчает столп. Выходит, что и Пушкин по-своему "задел" ангела: задел, так сказать, его самолюбие. И за это-то, как известно, и попал под цензуру, исправившую, в частности, тот столп на "Наполеонов" в его посмертной публикации.
        Отметим, что у Набокова "бой" случаен заведомо, а "сон" вовсе не есть поражение. В целом же эта строфа - не только предсказание своей смерти, но и утверждение смертности. Кстати, оно здесь тем и уместнее, что ведь и календарное предсказание собственного рождения в 1899 Набоков получил от Пушкина же, рождённого, как знаем, в 1799-м. И также гадавшего о "грядущей смерти" (см. выше) - "В БОЮ ли, в странствиях…". Значит, зная о смерти Пушкина в начале 1837-го, Набоков не мог не допускать и собственной смерти в начале 1937-го*. Как бы то ни было, он прожил без настоящих боёв ещё сорок лет, до лета 1977-го. Для нас же замечательно вот что: эта грядущая его смерть как раз и напомнит "случайный бой"… не с ангелами, разумеется, но также с созданиями милыми и крылатыми. Подразумеваю здесь, конечно, ту его роковую охоту за бабочками в горах близ Давоса: падение, травма, череда болезней.
        * В начале 1937 года Набоков действительно не умер, но покинул навсегда Германию и пережил разрыв (не навсегда) с женой.
        Самоироничный образ поэта "минутного", одного из "нас" и "спящего" - явный антипод поэта-праведника, "пробуждавшего чувства" (и недалеко от того - "жгущего сердца"), а в грядущем вечного пожинателя славы. И заметим: "прекрасно спать" (не "пробуждая" даже добрых чувств) суждено у Набокова именно его минутному, то есть материальному "Я". Никакой вечной душе этого поэта-зоолога тут не назначается "пережить в заветной лире" какой-либо "МОЙ прах" (прислушаемся, кстати: у Набокова - подобный родиМЫЙ прах"). Следовательно, не "душа", а этот самый "прах" ("горшок", "кувшин" по Хайяму) - родимый, но безымянный и смешанный с прочими "нами" - он-то и есть вся набоковская замена "заветной", вечной и именной лире Пушкина. Не говоря уже, что ведь "родимый прах" - это та простая материя, из которой обычно и состоит "тропа", в частности народная.* При всём, так сказать, ангелоборчестве набоковского образа, его суть - не "желанье славы", а неизжитая пока ностальгия и надежда на упокоение в своей земле. Заметим однако, что оба Поэта были в жизни и… космополитами, каждый в своём роде, - как тот, кто уповал на долговечность тропы, так и тот, кто не переживал прах, а в него возвращался.
        И последнее об этой строфе: своё "я, в частности…" Набоков, похоже, адресует до-пушкинским "Памятникам". Как помним, они оба уповали на нетленность "части меня" - "большой" у Державина, "великой" у Горация в переводе Ломоносова (обе с душком вивисекции). Уверенное же и даже бодрое предчувствие Набокова "прекрасно… спать" среди "праха" - не зеркальная ли это версия их роскошно-пейзажных "возрастаний" и "неувяданий" среди их же шумных "струй Авфида" и "звенящих Алцейских лир"?
        *а вот как народная тропа - там, где счёт превыше милости к падшим - сама созидает памятник: "…шли в поход, клали по камню, шли назад, по камню снимали, а то, что осталось навеки - счёт падшим в бою. Так в куче камней Тамерлан провидел памятник." (В. Набоков "Дар", 3 гл.)

        Далее:
5
Библиофил какой-нибудь, я чую,
Найдёт в былых, не нужных никому
Журналах, отпечатанных вслепую
Нерусскими наборщиками тьму

        Библиофил - вот ещё один живой монумент и одновременно - успешная замена недолговечного юбиляра. Если тот, положившись на свою живую память, не узрел ничего, кроме тающей черты, то этому любителю ненужного откроется весьма многое ("тьма")… исключая лишь подпись Поэта. Последний даже и зарифмует общее с ним собственное бесценное свойство (-ФИЛ - ЛЮБИтеЛь) в следующей строфе (и тоже в начале строки):
Библиофил… - И как любил…
        Впрочем, как знать: "книголюб", но не мемуарист, - станет он лишь ценителем писаний Поэта, но не хранителем памяти о нём? Конечно, найдя эти писания где-то на той самой "чайной" чужбине, библиофил распорядится ими по-свойски и достойно внука славян, финна, тунгуса и калмыка: кто ж он и сам, как не их греческая квинтэссенциея? Собственно, такой книжный червь для поэта малогражданского - ценитель самый завидный. Который, впрочем, ведь мог бы - в масштабе и транс-российском, и трансцендентном - взять бы, да сберечь для потомков… Однако сам поэт, как увидим, и от него не потребует большего, чем от давешнего склеротического "юбиляра" - или, например, от другого своего "Неродившегося читателя" (стихотворение 1930 года):

…Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен.
К тебе на грудь я прянул через мрак.
Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк
из прошлого… Прощай же. Я доволен."

       " А каково нам покажется ещё одно заявленьице, более чем скромное, милое и парадоксальное, - снова в "Даре" (гл.5): "Настоящему писателю должно наплевать на всех читателей, кроме одного: будущего, - который, в свою очередь, лишь отражение автора во времени." Куда как приятно тут ощутить себя читателем, и по счастию именно будущим (настоящие-то, выходит, в их время получили должное плюновение от любезного Фёдора Константиновича, сиречь автора).
       " Но вернёмся ещё к параллельным пророчествам грядущей славы: у Пушкина "назовёт меня всяк… язык", - у Набокова "библиофил какой-нибудь… найдёт… тьму…". В первом случае "всяк", то есть любой или каждый народ будущего, назовёт (т.е. произнесёт) "Пушкин". Во втором такому унисону народов предпочтён иной прогноз: немая и анонимная "тьма" с последующим её открытием "каким-то" (ни "гордым", ни "ныне диким") книголюбом. Журналы этого букиниста Набокову видятся фатально "былыми, не нужными никому…": и тут с его стороны смиренность просто вызывающая - тому пушкинскому "и славен буду я…". Причём у Пушкина, как помним, авторская слава и "любезность народу" как-то сочетались и с желательным (Музе) равнодушием к "хвале": изгиб гордости в улыбке нерукотворного Памятника. Нравы меняются с временами: предтечи Пушкина призывали Музу благосклонно "возгордиться заслугой", - его же потомок Набоков отрицает и гордость, и равнодушие, и, как видим, саму заслугу. Равнодушие его Музы к "хвале" особенно понятно: на чужбине, в век неклассический и практический ведь и печатали его "тьму" (статей, стихов…) предельно равнодушно - "вслепую". У Классика преодоление хвалы и клеветы вело к бессмертию, - у Набокова блуждание и глазение родит "тьму"… с блестящим ("на всякий БЛЕСК…") продолжением.
       " Между тем именно тут, как раз между "нерусскими" и "тьмой", Набоков поставил свою тайную (и не вполне, конечно, разборчивую) подпись: "НАБОрщиКами".* Само место её показательно для автора - космополита и познавателя "бездны". А назвавшись здесь по имени, поэт как раз и исполнил сам (пародийно, разумеется) миссию, которую Пушкин поручал многочисленным "язЫкам" во главе с внуком славян: "назвать меня". И в этом Набоков снова следует за Пушкиным, - ведь и тот в "Памятнике" не преминул расписаться под видом изящной метафоры: "АЛЕКСАНДРийского столпа".
       " Что до нерусских и незрячих наборщиков (в жизни - в основном немцев), невольных союзников Памяти, они тоже - ни дать, ни взять преемники тех четырёх (у Державина - "неиссчётных") этносов-назывателей. Пусть они в своём деле "слепы", - сам же "наборщик" Набоков захочет именно "глазеть" (см. ниже). Они тут естественно безродны и безымянны, - но в следующей строфе их работа - набор самых русских имён. Которых, впрочем, названо будет всего два (против целых четырёх язЫков); причём с "гОРДЫм Внуком СЛавян" вдруг перекликается "поКОРНый Ваш СЛуга" (оценим тут и ассонансы-аллитерации).
       " *скептиков отсылаю в частности к рассказу "Набор" и к исследованиям приёмов тайнописи Набокова-прозаика. В "Наборе" и позднее в его стихах 1959 г. - снова наша тема:
"Но как забавно, что в конце абзаца
корректору и веку вопреки
тень русской ветки будет колебаться
на мраморе моей руки."
       " Далее:
6
Статей, стихов, чувствительных романов
О том, как Русь была нам дорога,
Как жил Петров, как странствовал Иванов
И как любил покорный ваш слуга.
       " Строфа продолжает и раскрывает предыдущую: "тьма" разверзается "светом" литературного изобилия, которое обретёт во время оно блаженный Библиофил. Подобное продолжение-раскрытие было ещё в державинском "Памятнике": предпоследняя его строфа так же была синтаксическим продолжением предыдущей:

"Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном РУСском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить…"
       " и так же она была перечислением - качеств и заслуг самого Автора. И у Державина мы видим прорыв из небытия - "безвестности", как здесь из "тьмы". И там тоже РУСская тема была в первой строке строфы, и так же использовался подобный оборот с предложным падежом (О том, как Русь…). И подобное же первое лицо - "я дерзнул…" - у Державина так преодолевает безвестность, как её преодолевает и безымянный набоковский "покорный слуга", который хоть и не дерзал, но "ЛЮБил". В пушкинском же "Памятнике" параллельное место - строфа также предпоследняя с её "И буду… ЛЮБезен я". Впрочем, её-то продолжающий момент у Пушкина чуть ослаблен: весь его "Памятник" - своего рода стансы, где каждая строфа оканчивается точкой. Подобно Державину, и Пушкин раскрывал в ней свои качества-заслуги: "пробуждал", "восславил", "призывал". У Набокова перечисляются подвиги, но не собственные, а "героев" (в том числе от первого лица): "жил", "странствовал", "любил". У Пушкина, как видим, все три глагола заметно более шумные и, так сказать, более высоконравственные, чем три набоковских. Простота этих трёх на месте патетики Классиков, выражает, конечно, самоиронию, особенно явную также в сравнении: "чувствительных романов"* (были - "чувства добрые"), "как Русь была нам дорога" (там - "по всей Руси великой"). Подобная "негражданственная" самоирония нам знакома, разумеется, и в Пушкине ("Из Пиндемонти"), тоже знавшем изгнание и философски преодолевшем его. У Набокова же коэффициент самоиронии вездесущ, а та гадательная "благодать" первой строфы - быть может пик "гражданственности" в его лирике зрелых лет.
       " *"романов", рифмованное с Ивановым, напоминает о фамилии династии - не эхо ли "Александрийской", царской темы? равно как и "покорный слуга" - словно нечаянное напоминание о "непокорной главе".
       " И ещё деталь: и жизнь набоковских "нас", и странствия, и любовь, спящие в "ненужных никому журналах", - ведь всё это адресовано… "вам" (то есть, нам с вами, читатель) - уже в силу того, что философствующий и судьбе покорный "слуга"-автор назвался "вашим". Оценим это будто бы мимолётное, короткое, как проблеск, обращение к читателю, - подобие дружеского кивка чьей-нибудь классической нерукотворной головы - умей она не только возноситься выше столпа, но и кивать.
7
Но подписи моей он не отметит:
Забыто всё. И, Муза, не беда.
Давай блуждать, давай глазеть, как дети,
На проносящиеся поезда,

Отсыл очевидный к радостной первой строфе, с её надеждой, что "всё сбудется"; теперь же - "забыто всё" (о чём за чашкой чаю)… кроме самой чашки? Рифмами же и своей незавершённостью она явно напоминает вторую строфу: на свЕТе-временА-банкЕТе-и винА…
       " Предпоследняя строфа "Годовщины" вторит и строфе третьей - по смыслу (отчасти) и по форме - синтаксически, ритмически, да и фонетически (умилЕньи-стАр-отдалЕньи-юбилЯр). И здесь, как было в той строфе, конец фразы и грустной мысли приходится на середину второй строки, после чего следует новая фраза-возражение:
       " …поднимется… Но нет, он слишком стар…
       " Заметим, что в той строфе был старик (впавший в детство?), а в предпоследней - призыв в детстве спастись (забыться?) от забвения. Итак, книголюб грядущего не превзошёл как мемуарист юбиляра-современника. Однако поэт предвидит торжествующее беспамятство без грусти и без упрёков кому бы то ни было. Не пеняет он и на изгнание как на причину забвения: изначальное свойство ВСЕГО - быть забытым. Забывчив ли библиофил, анонимна ли литературная "тьма", до него дошедшая, слепа ли печать журналов или неясна подпись (В. Сирин) - неизвестно и не важно, почему он её "не отметит"… Забвение, безымянность (а уж смертность подавно) - "не беда". Напротив, нерукотворная подпись Пушкина, если и не читалась, то, по его предсказанию, называлась вслух, и самое малое - на четырёх языках, включая тунгусский. Как дряхлость набоковского юбиляра искупилась "сном" поэтов, так сном же будет оправдан и книголюб (см. последние строки). Но если в будущем предполагается "спать", то настоящее Поэта - это "сно-виденье". В котором самое ценное - и отличное от просто "сна" - постоянное присутствие Музы. Она является сразу, немедленно за признанием небытия ("забыто всё"), будто бы ожидая здесь же, за плечом, за концом пера. И чего же ожидая от беспечного Поэта, по обычаю наивных славолюбивых Муз (и женщин вообще), - уж не всё той ли бессмертной подписи? Наверное - иначе не пришлось бы и утешать её и отвлекать на нечто более детское.
       " Вот здесь-то наш "минутный" поэт и признаётся, наконец, в своём споре с поэтами "вечными": его "Годовщина" оказывается также обращением к их (общей) Музе, то есть "Памятником" для посвящённых. После нескольких строф, так сказать, монументальных, Набоков теперь и называет Музу, говорит ей нечто своё - подобно тем Классикам, как их тайный подражатель (набоковский оксюморон) - и ещё более тайный пародист.
       " Если у тех поэтов их полубогини слышали от них трезвые, (отчасти гражданские) рацеи о бессмертии, то свою полулолиту Набоков, видно, считает едва ли не за дитя… Как и себя? Музы те, до-пушкинские, венчанные лаврами и зорями бессмертия - словно статуи на вершинах памятников-столпов; да и Муза пушкинская, не требующая венца, внимает однако не поездам, а "веленью Божию". Набоков же свою Музу первым делом отвлекает от забот памяти, а затем - приглашает просто радоваться жизни, земному веку и всему (пусть мнимому), что в нём есть. Тем более, что "блужданию" только что был такой милый пример - странствующий в журнальных "тьмах" (будь он хоть чеховский) Иванов.
       " Сказано Музе запросто: "глазеть, как дети" - но в этом ведь и есть обещание предстоящей жизни. Конечно, земной и посюсторонней - но явно лучшее, нежели ослепление такими сугубо взрослыми заботами, как "обида", "венец", "хвала", "клевета"? Во всяком случае, мы-то, потомки, знаем: после этих стихов "ребёнку"-Набокову оставался земной жизни 51 год. А "взрослому" Пушкину после его "Памятника", увы, её оставалось меньше года (о жизни неземной поэтов не ведаем, о бессмертии их не спорим).
       " "Проносящиеся поезда*" - образ неожиданный, но как нельзя более уместный в анти-"Памятнике". Однокоренное "вознёсшемуся" (столпу), это причастие-определение само подобно поезду: длинное, гремучее, постепенно затихающее своим гипердактилическим хвостом. При исключительной многосложности оно призвано выразить предельную быстроту движения. Вставить такое словцо в стихотворную строку есть уже дело виртуоза, и тем более - так сыграть на его свойствах. После ступора и прорыва во второй строке и двойного напора в третьей ("Давай блуждать, давай…"), в четвёртой фраза набирает разгон, - и потом ей хватит его ещё и на целую последнюю строфу.
       " *антитеза памятник(столп)-поезда - сущности зримо мужской и сущности неявно женской - возможно, задумывалась автором ещё и как некая мина для дотошных аналитиков, дерзнувших бы толковать её в категориях ненормативной лексики; я не из их числа.
       " "Поезда" - многоплановая антитеза "столпу" - его каменности, неподвижности, вертикальности, массивности, безоко(нно)сти, единственности, и даже нерукотворности. Непременно должен был быть в анти-"Памятнике" такой земной, мощный, материальный, великолепный и мимолётный образ - воплощение того самого "sic transit gloria mundi"… Вблизи которого видится, конечно, и ещё один образ, также противоположный Памятнику с его тропой и циркуляцией народов-поклонников у подножия - дети, блуждающие у рельсов и глазеющие на поезда… просто так.
8
На всякий блеск, на всякое движенье,
Предоставляя выспренным глупцам
Бранить наш век, пенять на сновиденье,
Единый раз дарованное нам.

       " Случайно ли - эта строфа вторит строфе третьей: и та являлась продолжением предыдущей, и та рифмовалась на -умилЕНЬи-стАр-отдалЕНЬи-юбилЯр. Ещё сходная черта - третья строфа (как мы предполагали) служила концом преамбулы, тогда как эта - конец всего стихотворения.
       " Собственно говоря, "Годовщина" могла бы закончиться и предыдущей строфой, поскольку обращение к Музе могло ограничиться загадочными, но весьма символическими поездами. Однако мысль поэта ещё продлилась… предельно кратко: всего в двух словах Набоков объявил свой ответ классикам и их памятникам. Блеск и движенье: обе программные ценности названы в первой же строке, за которой (в виде всего лишь деепричастного оборота) он прибавит нечто "безобидное"… о глупцах. Между тем, эти набоковские объекты глазенья странно созвучны с парой Классика из соответствующей динамичной строки "Памятника": здесь блуждающая муза глазеет на "блеск" и "движенье" - у Пушкина же его душа переживала "прах" и бежала "тленья".
       " По сути дела, именно "движением" поэт и заканчивает обращение к Музе. Словно бы остальные три четверти строфы - только небрежная дань тому же, чему посвящена вся финальная строфа у Пушкина - суете сует. Здесь же традиционный совет Музе содержит фатализм уже вовсе негражданский к - "…дарованному нам". Однако, эта Муза(-"дитя"), как видим, вооружена мудростью почти такой же по сути, как неуязвимая муза Пушкина, - при том, что нет ни слова о её послушании "веленью Божьему". Просто "блуждать" и "глазеть" оказывается мудрее, чем "бранить" и "пенять", а дар настоящего "минутного" сновиденья - залог лучшей судьбы поэтов. Кстати, ведь "сновиденье" - последнее подлежащее "Годовщины" - это тоже своеобразный анти-памятник: нечто неощутимое, зыбкое… в сущности - производное такой же "непокорной главы".
       " Венчающего пушкинский "Памятник" спорщика-"глупца" Набоков воспроизводит во множественном числе и отчасти расшифровывает. Выспренные глупцы, "бранящие наш век" - кто бы это такие? А это, надо думать, - потомки того самого неумного и недуэлеспособного спорщика. Или, пардон, конечно… это уж не бледные ли тени самих гениев прошлого, несколько и впрямь выспренных и считавших жестоким свой век - тот Золотой век русской литературы?.. Но так или иначе - гениев не оспорить, эпигоны пусть благодарят и за век-волкодав (пост-серебряный), и те и другие - да не пеняют на неизбежную, даром обретённую грёзу. О "сновидении" сказано - "дарованное нам": оборот словно зеркален по смыслу пушкинскому началу "…воздвиг себе"; только здесь, как видно, личное местоимение во множественном числе вместо Единственного, и дательный падеж вместо Именительного. И итог скромен по-философски: обретённая грёза - замена "памятнику". Заметим, впрочем: как верить милому стремлению разделить тот "дар сновиденья" с "нами", когда на самом-то деле Набоков был вечный солист, ни к каким "нам" не примыкавший? Или это "нам" не относится уже - ни к гадателям(-"чайникам") первой строфы, ни к минутным истинным поэтам, ни к нам - всему роду человеческому, но лишь к двоим - ко "мне и моей Музе"? Впрочем, в любом понимании, финальное "мы" ("нам") - ответ явный и изящный начальному "Я".
        Оценим и щедрое предфинальное слово - будто намёк на целую книгу об этом (о ДАРованном именно) тогда уже зреющую у созерцателя поездов. И здесь это слово неспроста: ДАР - называемый ещё талантом или гением, - в идеале-то он ведь и есть, вопреки склерозу юбиляров и близорукости библиофилов, залог памяти и оправдание "памятников".
        Тем и оправдали мы, кажется, некоторые скрытые от первого взгляда качества незабвенной - хотя всё и в незабвенности относительно - "Годовщины".
        …Что же до набоковской позднейшей за "Годовщиной" "анти-лирики", то - да, похоже, родился и не один ещё анти-"Памятник", и с разными пропорциями "анти"-элемента в каждом, и с разными мерами зашифрованности.
        Разумеется, таково стихотворение "К Музе" 1929 года. К "Памятнику" отсылает уже его традиционное название и уже первая его строка, начальные слоги которой почти повторяют начало строки пушкинской. Впрочем, неявная перекличка его с "Памятником" иная, чем неявный спор "Годовщины" и заслуживает отдельного разбора.
        Разумеется, к "Памятнику" обращён и сонет из 4-й главы "Дара":
        "Что скажет о тебе далёкий правнук твой…":
        Подобно Музе в последних строфах "Годовщины", в конце его поэту является Истина (и именно "глазеющая"), а завершается сонет, рифмуясь с "Годовщиной" прямо-таки идеально:
"…как будто в пригоршне рассматривая что-то
из-за плеча её не видимое нам".
        Бесспорный ответ "Памятнику" - стихотворение "Слава", написанное Набоковым в 1942 уже в Америке. Ответ и эпигонам (в том числе гражданственным), оно глубже по тематике и злободневнее, но - оно и более открыто для толкователя. И несомненно, Набоков и в "Славе" верен прежним взглядам на земную нетленность, как верен прежней любви к Пушкину :

"(…)Нет, никто никогда на просторе великом
ни одной не помянет страницы твоей:
ныне дикий пребудет в неведенье диком,
друг степей для тебя не оставит степей."

        Цитата из "Славы", краткая, как эпитафия и ироничная, как эпиграмма, пусть и завершит сей экскурс, - для того, конечно, чтобы вдохновиться для новых библиофильских блужданий об руку с Музой Набокова.

4 июня 2001 - 27 апреля 2004.

Lit-euer@gmx.net - attachement
Lisan81@list.ru -
Hosted by uCoz