|
Литклуб |
Ирина Добрушина
«КАК ТРУП В ПУСТЫНЕ Я ЛЕЖАЛ»
– Райка, – садистка, фашистка, сволочь! – ору я на все отделение. Все почтительно величают инсулиновую сестру Раисой Александровной: и няньки, и сестры, и все больные, а она всем тыкает. Тыкнула и мне, и я, несмотря ни на что, зову ее Райкой.
А смотреть есть на что. Выхожу из инсулинового шока с буйством, и она меня зверски бьет. Сначала возвращается слух, потом зрение кадрами, между которыми темнота, наконец, зрение восстанавливается полностью.
После внутривенной глюкозы надо выпить очень сладкий чай и съесть сытный завтрак. А у меня отказ от еды. Мало того, что я избита (я, конечно, махала руками и кулаками, но, в основном, мимо, так как не видела почти ничего), из лежачего положения в сидячее меня тянет за волосы Райка, и потом при расчесывании у меня падают на пол пряди. В палате при этом почти все плачут.
Эмалированная кружка с чаем упорно стучит по стиснутым зубам. И так каждый день. Через нос в носоглотку втыкают зонд, через него идет сладкий чай, а затем питательная смесь – замена завтрака.
Врачи обещают меня привязывать, так как я буйствую активно. Начинаю с попытки побега. Меня держат пятеро: двое – руку, чтобы вколоть глюкозу, я трое – держат меня. Я дергаюсь, бьюсь, хочу вскочить, и, если меня отпустить, зазеваться, лечу к окну, которое порываюсь выбить, а оно непробиваемое. Если меня не успевают схватить, бегу к двери в коридор, но ее из-за меня запирают. Словом, меня волокут в кровать, делают глюкозу, далее – зонд, и, наконец, припадок кончается.
Не знаю, информированы ли врачи, что меня не привязывают. Райка предпочитает меня бить. Жаловаться не принято, да и больным здесь не верят. Райка придумывает про меня невероятные вещи. Черт с ним, но я в любой момент ее зову при всех Райкой и садисткой. А она и есть садистка. Она учится в медицинском, пока на вечернем или заочном, не помню точно.
Кажется, с 3-го курса надо будет учиться только на дневном, и Райка перейдет на ночные дежурства. Начинала она в отделении нянькой, потом стала сестрой, а теперь и инсулиновой сестрой. Колет она глюкозу хорошо, но не мне. Правда, это не злонамеренно, я бьюсь в каком-то припадке, выходя из шока, и меня удержать в покое очень трудно. Однажды я просто разбила шприц и разворотила руку.
После припадка я лежу мокрая, вся в поту, мне, как и почти всем, меняют белье, через некоторое время дают принять душ. Это тоже – великая милость, бывает не в любом отделении, я точный свидетель, лежала на инсулине трижды.
И только в последний раз меня привязывали, не били, хотя я буйствовала с каждым днем сильнее и сильнее.
Только когда я выдала эпилептический статус на несколько часов и чуть не умерла (не преувеличиваю), меня сняли с инсулина.
В палате постепенно все приходят в себя, открывают фрамуги, мы, мокрые, простужаемся, но дышать в палате и вправду тяжело.
Через некоторое время нас выгоняют в коридор. Хотя практически у всех большая слабость, приходится ходить, так как стульев вдвое меньше, чем нужно, и все они к этому времени заняты.
Но у меня есть хороший выход. Иду в наблюдательную палату, там лежит моя подруга Лена. Ее имя не Лена, а Ильина, сокращенно Иля, она это имя ненавидит, а когда крестилась, стала Леной. Врачи и медперсонал называют ее упорно Ильиной, а она столь же упорно не откликается. Я зову ее Леной. Я ее встречаю уже в третий раз. Сейчас она в кататоническом ступоре, соответственно, не двигается, не разговаривает, не ест.
Я с ней говорю, и мне кажется, что она с каждым днем становится ближе и доступнее. На мои разговоры она не реагирует, но я давно заметила, что неконтактные шизофреники слышат и запоминают, кто и что им говорил.
Медленно, очень медленно идет Ленино восстановление. Наконец, движением век она дает знать: да или нет – на поставленный вопрос. Потом она начинает шевелиться.
– Лена, – спрашиваю я, – почему ты не ешь? – Рукой она указывает на потолок.
– Приказ?
– Да, – отвечают веки.
Я знаю, что у нее религиозный бред, и, если она начнет есть, это будут только черный хлеб и вода.
Изо дня в день я уговариваю ее, как маленькую, съесть кусочек. И, наконец, она начинает есть. Только из моих рук. И так месяц, полтора.
Сестра наблюдательной палаты не гонит меня (посторонним там быть не полагается), так как я снимаю с нее много неприятных забот, связанных с уходом за неподвижной Леной.
Несколько дней уходит на то, что она доходит до двери, а затем и до столовой. Ее переводят в обычную палату, и я уже свободно валяюсь после инсулина на ее кровати.
Лена – художница. Она помешана на Сикстинской Мадонне. И каждый день она пытается по памяти воспроизвести ее лицо. Через некоторое время получается немного похоже. Мы никогда не ведем религиозные разговоры. Но мне грустно. Я знаю что, как только врачи кончат курс уколов (таблетки Лена не принимает), и она придет в нормальное состояние, ее выпишут. И она будет пропадать в каких-то притонах, связанных, не знаю как, с религиозными центрами, лекарств принимать не станет и вскоре вернется сюда.
Я как в воду глядела. Я еще шокаюсь, Лену выписывают, а через две недели привозят на скорой, в ступоре, опять в наблюдательную палату. И все начинается по новой.
Райка что-то уничижительное говорит мне по ее поводу. Я вижу: она рада, что не выйти Лене из этого порочного круга.
– И ты, садистка, рада? – спрашиваю я Райку.
– Так ей и надо, – отвечает та.
– И ты собираешься быть психиатром?
– Я уже психиатр, – отвечает Райка.
И все вернулось на круги своя: Лена в ступоре, не двигается, не разговаривает, не ест. Райка по-прежнему бьет меня при выходе из шока. И я по-прежнему ору на все отделение:
– Райка, – фашистка, садистка, сволочь! –
Таковы наши больничные будни.
Воскресенье – перерыв в инсулине и день отдыха.
|