Ольга Постникова
В КОНЦЕРТЕ
        В консерватории ей было хорошо, точно в родном доме. Когда-то попала благодаря школьному мероприятию и с тех пор привыкла. Потом институтских подружек водила сюда. Сидели тогда на самых дешевых местах наверху, на скамьях, окрашенных белой масляной краской, такой гладкой, что приятно было провести ладонью по сиденью. Девочки, окончив вуз, все куда-то разбрелись: вышли замуж или ушли в науку. Так что теперь она ходила в концерт одна.         Сейчас могла уже брать места получше, но за все годы до нынешних предпенсионных спустилась только до второго амфитеатра. Иные любители музыки, купив дешевый билет, стерегут свободные места в партере и садятся поближе к сцене, но она никогда не пыталась получить от жизни больше того, что оплачено. И ей унизительным казалось шустрить между рядов, спрашивая “Свободно?” или подвергаться изгнанию с незаконно занятого кресла при появлении слушателей с билетами.         В последнее время жизнь ее стала совсем одинока. С прежними своими приятельницами общалась она в основном по телефону, но почти ни с кем годами не виделась. Утратив детородные функции, перейдя в разряд старух и заработав статус бабушек, те не только потеряли свою принадлежность к прекрасному полу, но и вообще вроде перестали быть человеками. И уже не устраивали дней рождения, жалели денег на концертные абонементы, и вообще не тратились на себя.         Она любила это свое одиночество, кротко принимая такую долю. Ее убеждала статистика: в сорок пятом - сорок шестом годах родилось девочек намного больше, чем мальчиков, и мальчиков на всех не хватило. В тридцать лет уже она знала, что замуж не выйдет, но не роптала. “Это объективно,”- считала она. А почему девочек получилось больше, объясняла ей популярная биология. Пол потомства определяет активность самца. Если половые контакты мужчины интенсивны, родятся мальчики, если редки, то при прочих всех одинаковых условиях - девочки. Когда те мужчины, которые уцелели на войне, вернулись домой, то после длительного воздержания соединились со своими женами, и бабы сразу понесли, став матерями послевоенного поколения. Так из-за военного фактора народилось девок больше, чем парней. Такие приходили к ней размышления, когда смиренно на остановке ждала она троллейбус по утрам.         А когда как-то дали ей путевку в дом отдыха, где поселили в одну комнату с толстой, склонной к сомнительным приключениям дамой, которая храпела по ночам, та на нее, на соседку, сердилась, что она не ходит на танцы, мол, что же я должна тоже сидеть?         Было у нее несколько любовных историй, но всегда с женатыми мужчинами, которых она никогда не пыталась увести из семьи. Последний роман зародился в командировке в Соликамске. И теплился еле-еле, заключаясь в том, что любимый провинциал останавливался у нее, когда бывал в Москве по делам. И она с гордостью за свою хозяйственность готовила обед, прикупая сверх обычного какую-нибудь банку сайры.         Своего возлюбленного в один приезд она тоже потащила в консерваторию на Плетнева. Но он только вертел головой, мало вслушиваясь в музыку, а в антракте пересказывал ей записки Кусто об океанском путешествии. Он так утомил ее необходимостью сдерживать его речи во время игры оркестра, что она зареклась просвещать его впредь по музыкальной части.         Хотя бывала она в консерватории нередко, музыки не запоминала. Могла отличить Прокофьева от Шопена, но не больше, и только после десяти лет хождения в концерт уяснила, наконец, как рассаживаются оркестранты, где помещаются скрипки, где виолончели.        Она любила большой зал, оранжевого дерева орган с пучковыми, серебристыми трубами, любила большущие люстры на потолке, которые в последние годы не все зажигались, и портреты на стенах в зале, благоговея перед романтическим Бетховеном и вглядываясь в черты Мусоргского, как она знала, душевнобольного.         А во время концерта любила смотреть вверх, где в полуциркульных окнах стояло небо - весной темно-голубое, как раствор синьки, а осенью, когда только-только устанавливают зимнее время, опалово- коричневое. На протяжении вечера небо темнело до черноты и порою, ей казалось, она видела звезды в квадратах между переплетами рам.         Если быть честной, она иногда и не слышала игры, а словно слушала что-то в себе. И в консерватории, в чистом теплом месте как будто была на два с половиной часа охранена от беспощадной действительности и не угрызалась из-за собственного несовершенства.         В антрактах она с удовольствием прогуливалась в нижнем фойе, при звонке снова всходя на верхотуру по серовато-белым мраморным ступеням длинных лестниц, и знала даже каменные вставки на некоторых из них, истертых многими поколениями меломанов. Ей приятно было сидеть в демократической части зала, где щебетала молодежь, и от жары мальчики снимали свитера. Некоторые лица завсегдатаев были ей знакомы, но она никогда ни с кем не разговаривала. В одного человека она, было, влюбилась. Печальный, благородного облика мужчина, опустив руки на барьер в первом ряду амфитеатра, просидел оба отделения малеровской программы, сосредоточено ссутулясь, и в одну какую-то минуту, она углядела, вдруг спрятал лицо между локтями, уперев лоб в деревянный бортик.         Она втайне ждала. Пришла фантазия, что это тот самый человек, который был ей предназначен, с кем должна была разделить его горестные проблемы. Месяца два подряд она выискивала среди многочисленных физиономий это лицо, страстно запечатлевшееся ее воображением, но так и не высмотрела, досадуя на свою близорукость.         На улице, на ходу, а то и в транспорте приходили совсем другие мелодии, и она слушала, как будто внутри нее самой крутился магнитофон. Порой неотвязно возникала песня из тех, что теперь не исполняются, а когда-то часами звучали по радио. И все про Ленина. Поднимаясь на горку от дома к метро, она выводила ритм дыханием:
Сегодня мы не на параде, Мы к коммунизму на пути, В коммунистической бригаде С нами Ленин впереди,
- мужественно гудел Кобзон у нее в голове. И еще:
И Ленин такой молодой, И юный октябрь впереди.         Слова и мотив прочно отпечатались в мозгу, потому что в конструкторском отделе, где она оттрубила двадцать четыре года, приемник не выключали в течение всего рабочего дня.         Пытаясь объяснить исток этого мучившего ее наваждения, сама себя успокаивала, что все нормально, что она вменяема и поэтому вмененное ранее так долго сохраняется в памяти.         С недавних пор она пристрастилась к вокалу. Стала покупать пластинки и крутить их на старом стерео-проигрывателе. А после очередного концерта распевала на кухне арии, так что соседка стучала ей в стенку, дескать, по конституции после одиннадцати вечера надо соблюдать тишину.         Однажды достала билет на выступление известного баритона Твороговского, которого у нас в Большом театре когда-то зажимали. А потом он уехал на запад, и теперь устраивали ему бенефисы то в консерватории, то в зале Чайковского. Она читала в газете, что судьба у певца непростая, и в училище Гнесиных он попал из милицейской художественной самодеятельности, как-то пробился.         Билет на этот раз купила в партер, чтобы лучше видеть своего кумира. И, на диво, удалось взять сравнительно дешевое место.         Солист был в ударе. Он начал с арии Онегина, исполнил несколько итальянских вещей и снискал овацию своим Фигаро. Во втором отделении после блистательного исполнения арий из “Царской невесты” и “Демона”, стал петь романсы русских композиторов. Зал неистовствовал после каждого номера. Подносили бенефицианту цветы в прозрачной фольге, молодая девушка протянула ему букет из огромных желтых кленовых листьев, что вызвало в публике взрыв доброго хохота. И хотя рядом две старорежимные дамы отпускали замечания относительно того, что репертуар это камерный, не для Большого зала, они сами благодарно млели, как и все.         Сидя в желтом, с шерстяной обивкой кресле, она блаженствовала, внутренне шепча: “Чудо мое!” и тесно и сладостно сжав губы. Она не любила, если аплодируют в унисон, и думала, что это не нравится и Твороговскому, и, когда зал грохотал, как стадион, стучала нарочно не в лад слабыми ладошками...         Объявили романс на стихи Нестора Кукольника. В памяти промелькнуло по ассоциации из школьной давности, как издевалась над этим поэтом их учительница литературы в восьмом классе, приговаривая: ”Рука всевышнего отечество спасла” - это надо же!”. И в секунды до начала пения вспомнилось еще, как ядовито Пушкин в письме к жене описывает Кукольника, едущего на бал в старом фаэтоне и с оборванным мальчиком на запятках.         “Я плачу, я стражду, не выплакать горя в слезах!” - пел Твороговский проникновенно, густо, с чуть заметным уральским акцентом. Ей привиделась вдруг бетонная лестница в ее блочном доме без лифта, площадка пятого этажа с квадратиками плитки, куда в последнее время взбираться стало до одышки трудно. И, вместе с певцом как будто наполняясь ревностью и энергией подозрительности, в сострадательном порыве она невольно подалась туловищем вперед, к сцене. И когда солист вдруг почти шепотом произнес :”Я счастлив! Ты снова моя!”, вслед за тем потянув эту фразу во весь мощный голос, у нее ноги заходили ходуном, и румянец обжег щеки, опушенные уже паутинкой своевременно наступившего климакса. Снова загремели аплодисменты, но она не могла хлопать, а застыла, прижав руки к коленям.         Отвлекшись мыслями в какие-то девические глубины мечтаний, она не услышала названия объявленного романса. И вдруг ее облекла баритональная трагическая теплота. “О, если б навеки так было,”- с бесподобным своим тембром взывал к кому-то Твороговский, глядя прямо на нее голубыми прозрачными глазами. И когда он опять должен был повторить эти слова, она внезапно всей душой, всем темным затаенным нутром отзываясь его голосу, вступила: “Если б навеки так было...” - бархатным глубоким контральто в экстазе любви и творческого единения с дорогим существом.         Она не заметила, как торопливо прибежали женщины- билетеры и вблизи ряда, где она уже вдохновленно поднялась со своего сиденья во весь рост, открыли боковые филенчатые двери зала, спешно откинув нижние крюки.         Певец продолжал, а ей казалось, встал и поет уже весь зал, но не так, как когда-то на комсомольских собраниях пели “Интернационал”, а так, как на КСП, за городом, где-нибудь на поляне, в дождь, стоят у костра и, прижимаясь друг к другу предплечьями, поют Окуджаву.         И ее, действительно, крепко держали с двух сторон под руки служительница в суконном костюме и дежурный с невыразительным лицом. Делано улыбаясь, они подталкивали ее, уже набирающую в легкие воздух для очередной рулады, к выходу. Осторожно свели вниз по ковровой лестнице, вполголоса ласково воркоча, и бережно усадили на банкетку. Она не сразу сообразила, что произошло.         Билетерша все спрашивала: “Вам плохо?”. “Нет, мне очень хорошо”, - отозвалась она, и только оглядев беломраморный вестибюль с выгородкой гардероба, опамятовалась и зарыдала.
1993 - 99
|