Литклуб

Тимофей Вольский


ТОНКОЕ  РЕМЕСЛО


    На проезжей части не очень шумной московской улицы, никем не замеченные, стояли, чуть колеблясь, два ангела. Некоторое время назад им обоим пришла весточка: здесь, в этом смутном, как будто немного муаровом районе, происходит что-то грустное, непонятное, но с широких небес деталей не различить. Нужно чье-то внимательное, неторопливое око. Ангелы, выражаясь по земному, были из разных ведомств. Каких - одним ангелам известно. Но им было велено явиться обоим: Земля слишком пестрое место, порой ставящее в тупик даже самых опытных наблюдателей.
     Они смотрели со странным волнением, ангелам не свойственным, на изгибы и изломы давно не чиненного бордюра, на каменную пыль, занесенную с соседней стройки какого-то мраморного банка, на порозовевшую под жадным московским солнцем пачку "Marlboro", и примеривали все это к той согнувшейся чуть ли не вполовину старушке, уже минут пятнадцать, смотрящей в переплетения чугунной решетки старинного сада.
    Один из ангелов был стар, другой молод, но не это равняло их с родом человеческим, а то, что некогда были и они здесь, статные и красивые - один, поскрипывая новыми штиблетами легко болтал со старинным приятелем-булочником, не ведая, что еще пара лет и чахотка приблизит его к героям страшного писателя. Другой, бывал тут совсем недавно, и все искал своим голубоватым взором то крошечное, писанное от руки объявление о сдаче внаем комнаты, которое и обрезало все, что так им было лелеемо, хранимо и подогреваемо: диплом, потом кандидатская, а совсем чуть-чуть - и вот тебе кафедра… Но решал не он… Да и, впрочем, на том месте висел красивый плакат с каким-то чайником.
    "Ладно", промерцал один из них, и провел хрустальным пальцем по запыленной крыше "Volvo" (его хозяин диву потом давался, что целый месяц его не останавливал ни один "гаишник", хотя правил он не соблюдал отродясь). "Тебе сказали с чего это началось?", "Совсем немного…", отвечал второй, "…от дверей того магазина… я там покупал шпроты…". "А булочная была тут", добавил первый, глядя затуманившись на гранитную доску с датами: 1922-1956. "Всего двадцать шагов…", "Двадцать один…", тихо уточнил первый.
    Не из понятных была задача, что и говорить. Мягкие шаги - двадцать их или больше - ее домашних тапочек, которые в летнюю пору она редко меняла на что-то уличное, затихли здесь, на углу двух скромных переулков, где сама жизнь ее притормозила еще пятьдесят с лишним лет назад. Уже тогда она жила тут, когда ее суматошные, джазовые дети, крича и торопясь, перекидали в квадратные метры новехонькой пятиэтажки все, что у них скопилось своего (совсем немногого), плюс уникальнейшее пианино с перламутровой инкрустацией. Она отдала им его, а потом, минуя несколько лет глухого и редкого телефонного общения, увидела радужный перелив ее незабвенного сокровища в пропыленных стенах антикварного на Фрунзенской. Тогда она им перестала звонить вообще. Дело, само собой, было не в пианино, а в той незримой нити веры, что, как ей казалось, они так же натягивали со своей стороны, но выяснилось, что ниточку они привязали к фонарному столбу, где-то в своих Черёмушках, а сами поехали за новым сервантом. Может быть - думалось ей, не понимавшей современных ритмов - дело все было в том, что джаз они только слушали, а не играли.
    Здесь, именно здесь почила плоть и отлетела душа ее Паши, вернувшегося (вернувшегося, несмотря ни на что!) с войны потерянным и каким-то высушенным, словно бился он не на Прибалтийском фронте, а в Северной Африке, про которую она что-то когда-то слышала. Иные потеряли руки, иные глаза, а Паша словно бы лишился речи. Даже когда он просил принести чаю или рассказывал как прошел день в типографии, ей мучительно казалось, что это она сама выдумывает за него слова, только чтобы расцветить ту вязкую тишину, что неподвижным облаком держалась вокруг него, до тех пор, пока в достопамятный год Москву не разорвал хор заводских гудков, застывших на дорогах машин, и рев всех баб их коммуналки. Медленно, как бы не веря в нахлынувшую волю, распрямились его сведенные пальцы, блеснули глаза, а губы, с трудом разлепившись, произнесли: "И за него тогда Володьку размазало по всему хутору…". Он сразу ушел из типографии и, вспомнив ремесло, подаренное еще дедом, устроился в обувной мастерской - там, на Пресне. Там же его и нашли рано утром, когда его напарник, удивившись такой беспечности всегда пунктуального Павла Леонидовича, толкнул незапертую дверь, и довольно долго, сперва с непониманием, а потом с тоской, смотрел на усталую жилистую руку, свисавшую со стола. Тогда Ваганьково еще не было престижным кладбищем, и потому бурую фигурку Александры Семеновны могильщики потом видели каждый день у продолговатого песочного холмика с фанерной звездой на железном штыре. Так тянулось несколько лет, пока она, темнющей осенней ночью не поднялась в кровати, с ликом своего Паши перед глазами. Слов им сказанных она не запомнила, но на могилу теперь ходила только весной и осенью: убирать желтые листья и подравнивать расползающийся холмик. На бетонную оградку денег все равно не хватало.
     Нельзя сказать, что сегодня произошло что-то из ряда вон. Просто у продавщицы, такой хорошенькой, что Александра Семеновна всякий раз тихо радовалась за девочку, вчера с криком и битьем серванта ушел вроде бы как уже жених, и потому ее лицу было совсем не до улыбки - батон хлеба, шлепнувшись на прилавок, едва не оказался на полу, а вместо банки тушенки, Александра Семеновна получила какую-то синеватую сайру. Она промолчала, и уже хотела пойти в мясной, но тамошний продавец так громко прокричал по-восточному куда-то в подсобку, что прикатившая оттуда тележка с парной телятиной уже не могла успокоить ее испуганные глаза, и ее плюшевые тапочки прямо-таки сами потянули на воздух, бензиновый московский воздух. Здесь не бывало дорогих машин или веселых подвыпивших студентов - все это было чуть дальше, там, у перекрестка с цветастыми неоновыми змейками над каждым фасадом. Иными словами тут было тихо, а короткий бульварчик за чугунной вязью, часто звал ее к себе, даже зимой. Здесь она катила коляску, с гордо восседавшим в ней Митькой, у которого уже тогда маленький чуб лихо торчал куда-то вбок, а сама она старалась не глядеть в глаза одиноким женщинам, потому что ее собственные очи не могли не лучиться от этого чуда сорок шестого года выпуска. Чудо роняло на песок бульвара то погремушки, то чепчик, сшитый из старой Пашиной рубашки, а Александра Семеновна поднимала их, чистила и отдавала законному владельцу. Владелец хитро смотрел на нее, и возвращался к наблюдениям за голубями.
    Теперь она смотрела на бульвар извне, стоя у дверей еще живого магазина, и вспоминала рассказы изредка звонящих подруг о том, что их старый продуктовый убрали, а на его месте теперь гордо восседает какой-то стеклянный, сияющий обувной, и где людей ни разу не видели. Бульвар уже покрывался тихим шелестом красных кленовых лап, и Александру Семеновну все больше приводил в замешательство тот холодный разрыв меж нею и этими решетками, кленами, новыми колясками, когда голос внутри нее - тихий и испуганный этой новью - лепетал: "Но ведь и я здесь. Не еще, а всегда. Почему меня не видят, почти что проходят сквозь, но ведь я стою тут, меня видно…", говорилось в ней, но ее тонкие, иссушенные пальцы пока не могли нащупать в этом воздухе ответы уже готовые, готовые с самого ее появления на свет, уже тогда в неправдоподобном 1911 году. Этот ответ еще раз промерцал на мгновение перед ее ополовиненной судьбою, когда старая и такая непонятная акушерка вытерла пот с ее лба, а Паша (не сообразуясь с традицией) сидел в приемной и пил простой чай. Тогда она перешагнула - путаясь в мокрых простынях - еще один Рубикон, а что-то быстро, отрывисто шепнуло ей над виском: "Бог… троицу… любит…".
    Она еще раз огляделась по сторонам, и разлад с затуманенным небом, с рекламами, плывущими по мутнеющему хрусталику глаза, с испуганными глазами молоденькой продавщицы, понявшей, что только что произошло нечто несусветно более важное, чем ее вчерашний раздрай - весь разлад, вся эта кутерьма первородного хаоса толкнули ее прочь от магазина, а Мариша, растерянно наблюдая движения сгорбленного контура за витриной, лишь нащупывала в кармане белого халата мобильный телефон, чтобы позвонить Алёнке и отменить встречу под названием "плач в жилетку".
    И лишь когда старинная дверь подъезда, подпрыгнув на растянутой пружине, в сотый раз просыпала хлопья коричневой краски ей за воротник, а ее тапочек коснулся протертой ступеньки лестницы - наконец-то детали расползшейся мозаики, стали складываться в какой-то внятный, но совсем-совсем другой узор - так какая-нибудь ведунья расплетает непонравившийся ей свитер, в своей никому неизвестной избе, а потом как бы единым хлопком, одним днем создает такое, что навеки меняется, очищается что-то в душах глухой деревни, а крестообразные олени бежевой вязи на груди бегут уже по всем весям, и никакому нечистому не остановить их бег. Снег чище алмаза, будет лететь в ночи из под их хрустальных копыт, он покроет пеленой непреложной правды всю осеннюю путаницу, наверченную "рогатым", и только тихими всплесками, будет иногда взлетать к окнам пятого этажа старого, еще чудом не выселенного арбатского дома, будет тихо тренькать по стеклам Александры Семеновны, которая станет ходить в другой магазинчик, и к январю уже все поймет, и все примет, как принимают последнее горькое лекарство, а туда, на родину этих стеклянных хлопьев трепыхнут голубым в ночи промельком чьи-то исполнившие правду крылья, а зеленая лампа лишь мигнет им вослед над старой и честной книгой в мраморном переплете.

02.11.03.
Hosted by uCoz