Амаяк Абрамянц
ИРТЫШ (глава из повести)
        1. На Восток!
        Когда поезд входил в тоннель или буравил ночь, черноту за окном то и дело прочерчивали кривые красные молнии, хотя паровоз был далеко впереди вагона, и в светлое время дыма за окном не наблюдалось.         Да, то было далекое время, когда поезда приводились в движение гуталиново черными паровозами с красными звездами на лбах, красными колесами, перехваченными шатунами-суставами, почти невидимыми, сливающимися в своем мелькании во время стремительного движения и все более различимыми, когда паровоз перед станцией замедлял свой бег и его частое бодрое дыхание слышимое далеко окрест урежалось, становилось более глубоким, шумным, как вздохи и шипенье зверя, переводящего дух перед новым рывком… Сказать сколько лет назад это было - почти ничего не сказать. Точнее будет: это было тогда, когда по железным дорогам пыхтели паровозы, на реках шумели колесные пароходы, по дорогам страны, оглушительно кричащей о строительстве невиданного рая на Земле, бегали две-три марки легковых автомобилей - "Москвич", "Победа" (а первую и надолго единственную модель "Волги" вот-вот должны были выпустить)… когда появился телевизор с крохотным экраном и огромной, заполненной водой увеличивающей его линзой, когда чернильные авторучки с изящной резиновой пипочкой, при последовательном надавливании на которую закачивались чернила, были модной редкостью (о шариковых и не слыхивали), а пользовались, в основном, деревянной ручкой со стальным раздвоенным пером и чернильницей (отчего во время школьных контрольных в классах стоял особый напряженно-частый перестук этих перьев о донышки чернильниц)…когда в двери стучали, а не звонили… когда не существовало сигарет с фильтрами и было неизвестно удивившее поначалу антиномичное словосочетание "сухое вино"… когда из всеобщего изобилия политических плакатов, прикрывавших не выделяемое детским глазом убожество стен, плакатов зовущих, славящих, клеймящих, ликующих, предупреждающих, поучающих, вдохновляющих едва ли не самым частым был: "Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны!" с пустынно высоким челом автора этих строк, линейными каскадами гидроэлектростанций, алыми гвоздиками…         Коммунизм был близок: из взрослого мира вещалось, что уже электрифицирована большая часть страны, за исключением самых захолустных уголков. А чуть позже, нечто великое, медвежье огромное, как темная туча, но туча надежная мягкая как мех, добрая, именуемая "Партия" вдруг грохнула как вмиг осветившей все молнией: всеобщее счастье наступит через двадцать лет!         И все было замечательно, кроме того, что мы уезжаем неизвестно куда: были любимые игрушки: деревянный крейсер, плюшевый мишка с оторванной лапой, но с удивительными желто-стеклянными глазами, игрушечный поезд, почти как тот, который нес нас в неизвестность, металлические солдатики в советской форме, той, что не так давно носил фронтовик отец (половина взрослых, как и отец, были фронтовиками) - победители самой-пресамой большой и страшной за все времена войне, была молодая и самая красивая мама, и они еще не ссорились с папой…         Невидимый дым и сажа все-таки долетали до нас, и копоть день за днем проникала в купе вагона "Москва-Семипалатинск", в котором я, семилетний мальчик и мама, путешествовали к новому месту работы отца. В существовании этого невидимого дыма пришлось убедиться, когда однажды, играя, я случайно положил ладонь на пол купе, поднял ее и увидел, что вся она черна от сажи.         По тем временам путешествие было неблизким - два дня от Таллина до Москвы, где несколько дней мы жили у маминой подруги, и семь дней от Москвы до Семипалатинска. А в общем крайне мало осталось от этого долгого пути: силуэты эстонских ветряных мельниц в темноте - как призиемистые башни с неподвижными длинными лопастями-крыльями - вот эти летящие паровозные искры за окном, когда поезд влетал в тоннели Урала, черная от копоти ладонь… В соседних купе впереди ехали солдаты, а позади компания девушек. Один из солдат довольно ловко нарисовал мечтающую у вагонного окна девушку и попросил меня отнести ей рисунок. Она что-то на нем написала (очевидно - "дураки") и попросила передать обратно. Другой солдат пририсовал под девицей сыпящиеся фекалии. Между рисовавшим и пририсовавшим произошел короткий спор: рисовавший был за то, чтобы рисунок порвать. Я же кричал, что все получилось гораздо более замечательно, чем было, предчувствуя скандал, радостно кинулся относить бумажку обратно, но вовремя был перехвачен мамой.         Утром после гигантских железных арок каких-то мостов, одев шинели, солдаты вышли в снежное пространство.         И последнее, что осталось в памяти об этом путешествии: кажется именно тогда я попробовал впервые мечтать, возможно, вследствие того, что играть было негде и не с кем (недолго был какой-то мальчик, но исчез на очередной станции) и большую часть времени приходилось проводить на вагонной полке. Я представлял себя каким-то героем, возвратившимся в таллинский двор - то рассказывающим знакомым ребятам о своих приключениях, то тушашим пожар вспыхнувший рядом с полукруглой дверью в подвал под нашим каменным крыльцом. Казалось само собой разумеющимся, что так или иначе, но я обязательно вернусь в Таллин, - это было началом тоски по нему, тоски на долгие годы жизни в безликих безбашенных городах. По правде сказать, мне было непонятно, зачем родителей несло в какой-то незнакомый город, где нет ни моря, ни телевизора, и первое, пожалуй, огорчало и удивляло несравненно больше второго (телевизор появился лишь в последний год жизни в Таллине). Как-то было само собой разумеющимся, что все города должны стоять у моря. Казалось таким естественным, когда захочешь видеть его: с набережной из окна автобуса или машины, идущей вдоль залива, наблюдать за его красками и волнами, видеть, портовые краны, суда на рейде… Мысль о том, что долгое время я не увижу моря, вызывала грусть. Я пытался представить себе Семипалатинск и представлялись: двускатные палатки, стоящие на скучной грифельно-серой (ни твердь - ни вода) поверхности.
|