СВЕТЛАНА МАКСИМОВА
ПРИТЧА О ЛИ КАРНАВАЛЬНОМ
(из романа "Хождение за три солнца")         - Господа, вот вам карта Санкт-Петербурга, а вот на ней Лиговский проспект. Ну да, известная всем Лиговка. Тянется она от Московского вокзала, и грохочут по ней трамваи - 23, 45, 62... Если прогрохотать на одном из этих трамваев несколько остановок, то по правую руку, строго геометрически пересекаясь, распавшаяся империя начнет аукаться, и пойдут отголоски разных губерний российских. Так вот на улице Курской можете выходить и следовать по ней прямо до пересечения с улицей Воронежской. Не важно, если улицы опять переименованы, - особняк этот все равно стоит на пересечении Курской и Воронежской, в двух шагах от Лиговки, и на дверях у него мелом написано: "Иванна и Алексей, мы вас ищем".         Удивительное дело, сколько дождей с тех пор прошло, сколько воды утекло, а надпись не смылась. Я знаю, что никто не откликнулся на этот призыв. Я знаю, потому что Иванна - это я. С того момента, как надпись появилась на дверях, я ни разу не вошла в этот дом. Я ушла оттуда навсегда, оставив свои вещи, рукописи и картины. Однако не будем забегать вперед.         Случилось это в тот год, когда зеленое сукно первопрестольной, по которому, высокопарно выражаясь, гонял меня бильярдный кий судьбы, осталось позади, и я оказалась в блистательном Санкт-Петербурге, тогда еще Ленинграде. Список явочных квартир вел меня через Веселый поселок и легендарную речку Аккервиль, на берегах которой проживала веселая компания моих друзей, поэтов и художников, а заправлял всей этой тусовочной алхимией позабытый ныне персонаж андеграунда шестидесятых, известный в те годы под кличкой Мефистофель.         Питерский художник-сюрреалист, Фауст и Мефистофель в одном лице, вроде как все оставалось при нем - и длинный черный плащ "летучая мышь", и черный цилиндр, и мефистофельские треугольники бровей, да вот только затерялась где-то золоченая старинная рама, в которой он выставлял себя как произведение искусства напротив небезызвестного "Сайгона". Тогда в этой раме он мог стоять часами и оставаться при этом произведением искусства, а сейчас вообще редко выходил из своей мастерской. Сейчас это был просто постаревший Лис, которого мы по-свойски называли Лисик, или просто Л.С., но иногда Л.С. превращался в настоящую китайскую лису со всеми вытекающими отсюда последствиями и превращениями, и тогда я, случалось, говаривала ему:         - Ах, Лис, ты просто Душечка!         И душечка Л.С. тут же превращался в ЛСД.         Живопись его и поэзия на неокрепшую психику оказывали то же воздействие, что и вышеупомянутый наркотик. Все это была психоделия высшей пробы. Именно тогда я столкнулась с тем, что называется: явление Лиса в жизни и культуре. И дело не только в том, что фамилия первого Лиса, с которым свела меня судьба, была - Лисун. Дело скорее в том, что именно в его мастерской я познакомилась, выражаясь высоким штилем, с Лисом своей судьбы - с великим мистификатором всех времен и народов, соединявшим с этим даром еще и талант, не побоюсь сказать, самого оригинального музыканта эпохи. Минимализм в музыке как метод неизбежно перерастал в максимальную карнавальность существования как стиль и образ жизни, что подчеркивало даже его прозище - Ли Карнавальный.         Конечно, в глаза его так никто не называл, но сама частица "Ли" прекрасно определяла его сущность, оставляя в душе одновременно и сомнение, и предположение о невозможном, и по праву считалась вторым "китайским" именем известного музыканта. Что было и немудрено для такого знатока "китайской грамоты", который даже кактусовую рощу мог переписать на пергамент китайскими иероглифами.         В той местности, где я выросла, кактусов не водилось, там был пруд, заросший ивами - картинка прямо из сердца Тараса Григорьевича Шевченко. Мой друг Ли был вторым после моего младшего брата, кто называл меня Ивой. Он никогда не говорил Иванна. Он говорил Ива. Сестра Ива. В ответ и я называла его братом, братом Ли.         Звучало все это несколько старомодно в совершенно сюрреалистической мастерской Старшего Лиса, стены которой были обвешаны картинами в несколько слоев. За неимением места картины вешались одна на другую, и этот живописный торт-наполеон, прослоенный ангелами и монстрами, с каждым годом все разбухал и разбухал вовнутрь, вытесняя из комнаты пространство и подбираясь вплотную к фортепьяно и мольберту, у которого Большой Лис дирижировал кисточкой в то время, как брат Ли медитировал на одной ноте, сводя с ума соседей и близких своего приятеля. Нередко устраивали они такие караван-сараи "на кухне", импровизируя одновременно и на клавишах, и на холсте. В этом случае обязательно собирались зрители, которые со временем сами вступали в общество "лис", вскоре переименованное в тайный орден "Лилис" по имени первых его основателей - музыканта Ли и Старшего Лиса - художника Владимира Лисуна.        Да, оба они были "лисами" и оба имели в земной жизни свои тайные и явные имена, но в тех эфирных сферах, где лисы предпочитают общаться без свидетелей, где их союз не зависит от времени и пространства, у них, конечно, были собственные своенравные прозванья. Помните у Баратынского: "Своенравное прозванье дал я милой в ласку ей..." Эдакий пароль и заклинание, по которому и после конца времен судьбы наши, как атомы, соберутся в одну молекулу: "И душе ее навстречу полетит душа моя."         Именно с целью ввести в заблуждение непосвященных и внести путаницу в терминологию будущих исследователей друзья мои предпочитали на публике именоваться "лисами", отсылая любопытных к размышлениям о загадочной природе духов в Китае, в то время как на самом деле являлись нежнейшими и чистейшими существами "лилисами". И даже я сама не сразу поняла это. А единственный человек, который произносил это словечко вслух, заика Жорик, брат музыканта Ли, не вызывал подозрений в виду своего физического недостатка. Будучи полиглотом, он не мог говорить толком ни на одном языке по причине сильнейшего заикания и избавлялся от этой напасти, только когда начинал имитировать кого-либо из моих друзей - брата Ли или Володю Лисуна. Поэтому я его и называла лис-имитатор.         Когда имитатор заикался, лицо у него мучительно дергалось и начинался нервный тик, долго потом не утихавший. И лишь при слове "лилисы" он весь преображался и становился пугающе похож на своего братца. Можно сказать, что они рифмовались, как "лисы" и "крысы". Но "крысы" бегут с тонущего корабля, а "лисы" только на нем и обитают, и даже становятся его капитанами. Музыканта Ли в особых случаях так и называли - Капитан. Так его называла и я, в особых случаях.         С детства обладая слабостью к тавтологии, коренящейся скорее всего в народно-песенных глубинах моего сознания, когда повторяющийся через куплет припев "во огороде бузина, а в Киеве дядька" важнее самого сюжета, повторю еще и еще раз - постигшее меня в Санкт-Петербурге озарение об истинной природе "лис" стало краеугольным камнем моего дальнейшего существования. Я готова была положить голову и потратить жизнь на то, чтобы распутать этот клубок, я готова была стать бессменным исследователем, мемуаристом и летописцем тайного "лилисьего" ордена, я готова была... А женщина готова на все только в одном случае, - когда поражено ее сердце. Не будем говорить о том, что моя любовь была безответной. Я не знала об этом тогда. Я не знаю об этом и сейчас. И я благодарна за это - кому бы вы думали? - именно Жорику, великому лису-имитатору, обделенному собственной судьбой. Никого Жорик не имитировал так часто, как брата Ли. В этом ему не было равных. Иногда мне казалось, что они сливаются в единое целое и мне никогда не выяснить, как на самом деле ко мне относится Капитан. Иногда же чудилось, что я нашла выход из этого бесконечного маскарада, - я придумывала пароли и коды, я изучала запах и цвет своего возлюбленного, но очень скоро Жорик разгадывал все мои ухищрения и опять начинал водить за нос после каждого вновь выкуренного косячка.         Жила я тогда на чердаке одного заброшенного нежилого дома на Лиговке, а именно - на пересечении Курской с Воронежской. И этот скромный двухэтажный особнячок с мансардой, а точнее говоря, с довольно просторным и очень теплым чердаком мне запомнился на всю жизнь. В торце под самой крышей, до которой, впрочем, было рукой подать, имелось маленькое окошечко странной формы - невысокое, но вытянутое по горизонтали - эдакая щель под дверью Господа Бога. И мне сразу вспомнилось истинное значение слова "авантюра" в переводе со старофранцузского - перед дверью.         Похоже было, что до меня здесь уже обретался какой-то художник, поэтому чердак, доставшийся после него в наследство, в немалой степени был обжит - под многовековой пылью еще сквозили черты столь милого моему сердцу творческого беспорядка: обрывки холстов, подрамники, выжатые тюбики краски, валяющиеся, где попало, а два незавершенные эскиза на стенах, зеркально отражали саму мансарду, бегло набросанную на холсте в виде некой абстракции. На третьей стене как раз напротив чердачного окошечка какой-то чудак повесил пустую раму, и приглядевшись, я заметила на обрывках варварски вырванной из подрамника картины те же мотивы, что и на двух уцелевших. Именно эта вещь мне понравилась больше всего - пространство, сквозящее сквозь рваный холст, завораживало и казалось живым. Это был объект - произведение новейшего искусства, созданное неизвестным художником в соавторстве с его вором. Впрочем себя я тоже причисляла к соавторам, как человек оценивший это.         Топчан, прихрамывающий во время бессонницы на одну ножку, был покрыт красно-черным клетчатым пледом, стол, сооруженный из посылочных ящиков, также меня вполне устраивал. О большем и мечтать не приходилось. Можно сказать, что имелись даже некоторые излишества в оформлении столь скромного пристанища. Я имею в виду пыльный затертый паркет, которым по странному капризу строителя этого дома был выложен пол мансарды. Именно этот узор и пытался запечатлеть неизвестный художник на своих картинах, имитируя зеркальное отражение комнаты.         Конечно, такой замечательный дом не мог быть бесхозным, а значит, имелись и нынешние хозяева чердака. Кроме голубей и крыс, в большом количестве обитавших на крыше, на особняк претендовали еще два немолодых грузина, прибравшие теплое место к рукам с целью организовать там русско-грузинский культурный центр. В Москве на тот момент такой центр имелся, да еще прямо на Арбате, а в Петербурге не было. Я сразу вспомнила, что в истории России грузины всегда поддерживали русских поэтов и преисполнилась к своим покровителям невероятным доверием.         Итак, Питеру жизненно необходим был русско-грузинский культурный центр, а мне столь же жизненно необходимо - жилье. В виду этой двойной жизненной необходимости для меня и нашлось местечко на мансарде, которую я называла просто чердаком. Предполагалось, что вскоре культурный центр начнет издавать свой журнал, и я как литератор смогу внести неоценимый вклад в это благородное дело. Ремонт был в самом разгаре, и хозяева клятвенно уверяли, что через месяц здесь откроется картинная галерея, артистическое кафе, и начнется бурная культурная жизнь. Ко всему прочему они были еще философами и разрабатывали проект по спасению человечества. Однажды мы провели всю ночь за обсуждением этого проекта.         Мы сидели втроем за моим письменным столом, сложенном из посылочных ящиков, пили вино, вокруг нас бегали крысы, младший брат-кампанелла поднимал указательный палец вверх, словно обращаясь к Господу Богу, но спрашивал при этом меня:         - Вы знаете, почему существуют войны на земле?         - Ну-у-у... - начинала я.         - То-то же... - удовлетворенно перебивал он.         - А почему люди не могут понять друг друга?         - Ну-у-у... - не сдавалась я.         - Нет, не поэтому, - категорически заявлял старший.         - Общество неправильно устроено, - подавал голос младший кампанелла.         - И вы знаете рецепт правильного устройства общества? - иронически осведомлялась я.         - Именно! - они многозначительно переглядывались и теперь уже два указательных пальца устремлялись в небо.         - Я не верю в утопии, - пыталась я деликатно сменить тему.         - Это не утопия! - указательные пальцы возносились все выше и взгляды становились все многозначительнее. - Вы знаете, кому принадлежал этот особняк до революции?         - Сумасшедшему, - честно отвечала я, вспомнив иероглифы на паркете.         - Вы шутите, сударыня?... А вы знаете, что с этим не шутят?        Помню тогда, мне стало как-то не по себе, но на этой ноте беседа наша и закончилась к моему величайшему облегчению. Очевидно решив, что сказали и так слишком много, они гордо ушли со своими поднятыми вверх указательными пальцами, а я осталась на чердаке недостроенного Города Солнца.         Больше я их никогда не видела. Ремонт тоже не закончился никогда. Окна забили досками, хотя снаружи они и так были укреплены решетками. Единственный окном, откуда еще поступал солнечный свет, была моя узенькая щель под потолком, или как я шутила тогда - под дверью Господа Бога.         Прошел месяц. Постепенно особняк превратился в какой-то подозрительный склад. Что-то привозили ночью, что-то увозили тоже ночью, и вообще вся жизнь происходила ночью. Утром, спускаясь со своего чердака, я обнаруживала на всех этажах сонное царство - вповалку, на чем придется, спали мои соседи - несовершеннолетние бизнесмены, рок-н-рольщики, тинейджеры и ребята постарше, но в основном до двадцати лет. Где-то к середине дня Лиговка их отсасывала в свою уличную жизнь, а к полночи выплевывала обратно в полуразрушенный особняк. Всю ночь звучали песни под гитару и пьяные разборки, прерываемые ревом подъезжающего грузовика, поспешными командами разгрузки, затем ревом отъезжающего грузовика, после чего опять начинались песни и разборки.         Вот в такой странной компании я проживала на чердаке зиму 1991-1992 года и много писала, все больше живописью и в красном, и, каюсь, по нищете зарисовала однажды два холста, оставшиеся от прежнего хозяина, в чем была немедленно уличена Жориком, явившимся ко мне в тот вечер в гости и с порога язвительно заметившим:         - Н-н-н-у, ты, дддаешь. П-п-пика-к-кассо...         Я прервала своего гостя, чтобы он не мучился, и дала знать, что прекрасно знаю эту историю, когда Пикассо писал свои новые работы на картинах, подаренных ему Модильяни.         - Ну, и это не Модильяни, - попыталась оправдаться я.         - К-к-ккто зззнает. - как то криво усмехнулся Жорик, впрочем, он и не умел иначе. - Ттты хоть запппомнила, что там ббббыло?         - Да не было там ничего! Просто несколько каракулей в разных местах.         - Нне-не-невежда! Язззызыки изззуззучать ннннадо!         Помню, мы поссорились тогда из-за этих холстов, заику я выпроводила вон, а изуродованные картины сунула под свой перекошенный топчан.         Ничто не убивает вдохновение так, как чувство вины. Я долго размышляла в тот вечер о Пикассо и Модильяни, и никак не могла решить для себя, действительно ли гений выше чувства вины, а если и выше, то сильнее ли? Ведь отвергнутое чувство вины, еще не побежденное, а скорее наоборот. Но я в тот вечер убедила себя в том, что замазала абракадабру на чужих холстах не в корыстных целях, а исключительно потому, что каракули эти на меня дурно действовали в сочетании с узором паркета, упорно пробивающимся сквозь мой жалкий коврик и насылающим по ночам кошмарные сны, в которых я расшифровывала какие-то древние свитки под руководством самого господина Юнга.         Это последнее воспоминание мне показалось забавным, я посмеялась и успокоилась. Ничто не умиротворяет чувство вины так, как чувство юмора по отношению к себе самому. Очевидно, Пикассо тоже с этим справился так же. Впрочем, возможно ему все это просто не приходило в голову... там, в Париже... на Монмартре!.. А вот когда коротаешь свою жизнь в питерской трущобе, да еще на каком-то сомнительном чердаке в соседстве с весьма сомнительными личностями... В общем, что говорить...         Я вытащила картины из-под кровати и, полюбовавшись, решила, что они стали не в пример лучше. Полностью записать иероглифы мне не удалось, но зато они переплелись с ветвями сада, изображенного мной поверх отраженной мансарды. Оставалось только дождаться вора, который вырвет сердцевину холста так же гениально, как тот, что проделал это с третьей картиной неизвестного художника. Не удержавшись, я опять подошла к пустому подрамнику, обрамленному клочьями холста, и замерла...         Я делала это много раз. И каждый раз давала слово, что это последний. Но этот наркотик был сильнее меня.         Из рваной раны в холсте веяло свежестью и пахло морем. Зажмурившись, я погружала туда руку, а потом слизывала горько-соленые капли...         Я скользила по гребню волны, почти не касаясь воды. Но стоило мне погрузиться хоть сколько-нибудь, миллионы существ начинали прикасаться ко мне и ощупывать тонкими мордочками кожу. С визгом я выскакивала на берег, обжигая ступни раскаленной галькой, и слышала чей-то смех вдалеке.         - Не бойся, - говорил мне кто-то надтреснутым старческим голосом. - Это просто рыбы.         - Рыбы? Они что слепые? Глухие? Почему они тычутся в меня? - панически восклицала я, оглядываясь вокруг, и никого не видя.         - Ты им интересна. Ты проступаешь сквозь собственную кожу, и это интересно им. Они тебя слизывают... Они кормятся этим...         - Кормятся? - я оглядывалась и никак не могла определить источник голоса. - Но это же не пираньи?         - В каком-то смысле... Им нужна не плоть... Им нужно то, что проступает сквозь кожу...         - Но это же... - хотела что-то возразить я         - У каждого свое... - голос опережал меня, отдалялся, отдалялся...         ...и как зачарованная я шла за ним по сухой каменистой почве, через невысокие красноватые горы, поросшие джунглями, через дюны и соляные озера, через кактусовые рощи, унизанные шелестящим мусором. Я прошла незамеченной через маленький пестрый городок с современными супермаркетами и индейцами, сидящими под витриной в узкой полоске тени. Они наперебой похвалялись своим самодельным товаром, но я спешила за голосом, и даже не заметила, кто из них защелкнул на моем запястье браслет.         - Заплатишь потом... - услышала я вслед на незнакомом языке, который прекрасно понимала в тот миг.         Я не смогла удержаться и замедлила шаг, рассматривая перламутровых ящерок на запястье, и почти споткнулась о старика, сидящего на пороге бедной глиняной хижины. Он отрывал зубами куски от огромного оранжевого плода и пытался кормить сочной мякотью странное существо, похожее на огромную ящерицу.         - Ты не хочешь манго, ты хочешь па-а-ан - повторял он, доставая из кармана сухую заплесневевшую корку.         И глядя, как невинное чудовище берет из рук старика эту корку, как смачно похрустывает ею, я вдруг ощутила такой голод, такое головокружение, такой голодный полет...         И когда очнулась на голом паркете, осыпанная пеплом и обугленной тканью воспламенившегося коврика, я все еще ощущала, как нежно сдувают с меня этот пепел, как жадно прикасаются тонкими мордочками к лицу, к запястью...         - Это ры-ы-б-ы-ы... - думала я...         - Что ты видела там? Что? - слышала я над собой. - Что? Что там было? - спрашивал тот, кто сдувал пепел и слизывал меня, проступающую сквозь кожу...         - А если не ры-ы-б-ы-ы? - пыталась я открыть глаза.         - Ну же! - уже трясли меня за плечи, продолжая облизывать веки, губы, запястье с браслетом.         - Это не рыбы! - закричало все во мне, и я с усилием приподнялась.         Трудно сразу рассмотреть лицо, целующее твои веки, глаза, слезы... Только то, что отражается в зрачках - эта страсть, эта жажда, этот хищный оскал...         - Ли!         - Что?!         - Это не рыбы! Это лисы!         - Ли-лилисы?         - Черт! - Я оттолкнула его в ярости. Это был опять Жорик.         Он все понял и тоже пришел в ярость.         - Ддура! Ддура! Ты почему свечу оставляешь зажженную! Пожар устроить хочешь?         Ему нужно было отыграться хоть на чем-то. И когда злился, он почти переставал заикаться.         - Лампочка перегорела!         - А почему не жрешь ничего? Чтоб в голодные обмороки падать? Кайф ловить?         - А что я должна жрать? Эти подрамники? Я же не крыса?         - Я оставлял тебе! Вчера! Целый сверток жратвы!         - Где? - я вдруг и вправду ощутила вселенский голод.         - Вот там на тумбочке!         - Дурак! Сам ты дурак! - заплакала я, перебирая обгрызенные клочки бумаги. - Почему ты не сказал? Все крысы съели. - Обида была сильнее голода. - Все! Все сожрали! А я сегодня ничего не ела! И вчера! И позавчера!         - Не ври! Позавчера я приносил тебе пирожок с капустой!         Жорик ругался, вынимал из-за пазухи пару круасанов с сыром. Я ставила чайник. Мы пили чай. Он держал меня за руку...         Он держал меня за руку, и все не мог оторвать взгляд от красной полосы на запястье         - Что? Что это было? - спрашивал он, тогда как я просто рассказывала ему о своих хождениях по художественным салонам с целью пристроить свои картины.         - Попробуй сам, - отвечала я, прекрасно понимая, что он имеет в виду и как бы невзначай показывая на пустой подрамник.         - Ты же знаешь, я не могу... - взгляд его скользил по узору паркета, горящего чистым золотом сквозь красноватую дымку пыли. - Что паркет, надраила? - ехидно вдруг спрашивал он.         Потом опять вздыхал        Жорик был верным другом. Он продавал на Невском мои картины, которые никак не продавались. Он играл на банджо в подземном переходе напротив Гостиного Двора и пел песни своего брата Ли, а на заработанные гроши покупал мне круасаны с сыром. В моменты крайней нужды он приманивал какую-нибудь добрую бродячую дворнягу, вешал ей на шею табличку - "Помогите братьям нашим меньшим" и усаживал нас в обнимку напротив какого-нибудь богатого ресторана на Невском. Потом "помощь братьям нашим меньшим" мы по-братски делили на троих.         В общем, жизнь тогда была, если и не веселая, то возбуждающе обнадеживающая, и вся какая-то большая - большие иллюзии, большая любовь, большие люди забредали в наш особняк.
(Продолжение в восьмом Выпуске Альманаха)
|